Все вышеописанное оставь между нами; дела наши очень трудно сходят с рук, и оттого несчастные страждут, а я помочь не в силах. Мне кажется, порядок дел в нашем государстве никогда не улучшится, и потому трудно служить честным людям, которые думают не об личных выгодах, а о благоденствии своего отечества. Впрочем, как ни дурно, но дай Бог, чтобы Государь пережил всех нас, а без него, какая будет надежда и что за происшествия могут постичь Россию. Как подумаешь о сем, то сердце содрогается»[234].
Трудно выразиться яснее. Комментировать здесь нечего, кроме, пожалуй, заключения. Его не нужно рассматривать, на наш взгляд, как образец эпистолярного этикета. Просто «как ни дурно», а Константин Павлович на русском престоле еще хуже: «как подумаешь, то сердце содрогается».
Поездка в Лайбах как бы делит ермоловское «проконсульство» на два совершенно различных в эмоциональном отношении периода. 1816–1820 гг. — энтузиазм, планы, много надежд и остроумия. 1821–1825 гг. (и особенно 1826–1827 гг.) — усталость, хандра, много трудностей и язвительность Гамлета, беседующего с черепом Йорика.
На обратном пути в Грузию Ермолов несколько недель провел у отца в Орле, откуда, в частности, писал Закревскому: «Не поверишь, почтенный друг, как возрастает во мне охлаждение к службе и за какую несносную потерю почитаю я возвращение в Грузию… Разрешаю я слишком долго продолжавшееся заблуждение мое, что без службы существовать невозможно». Эти совершенно немыслимые прежде в устах Ермолова строки — своего рода пролог писем последующих лет. Именно с этого времени он стал рассматривать свое пребывание на Кавказе как ссылку. Тому, конечно, было несколько причин. Вызов в Лайбах, назначение «главнокомандующим, хотя мнимым» как будто предвещало производство из «Проконсулов» в «Консулы». Но этого не случилось. Обманутые надежды такого рода всегда чреваты немалым разочарованием. К тому же возвращение на Кавказ, на край света, после годичной жизни на «Большой земле», жизни, которую он подзабыл за 5 лет напряженнейшей деятельности, многомесячных походов в горы, постройки крепостей и т. д., не радовало. Почти в каждом его письме Закревскому мы встретим теперь высказывания такого рода: «Угасли пламенные мои замыслы и многое уже кажется мне химерою»; «так все наскучило, скоро вам надобно будет отпустить меня, нет сил»; «служба смертельно начинает скучать мне»; «какая жизнь несносная»; «нету меня другого желания, как жизнь свободная и покойная» и т. п.[235] Ермолов начинает хлопотать о покупке подмосковной деревни, что при его скромных финансовых возможностях совсем непросто. Все чаще говорит об отставке. И то, что происходит в государстве, в сущности неотделимо от этого состояния. Не всегда можно понять, что в этой хандре «первично».
Д. В. Давыдов, быстро затосковавший в отставке, решил проситься к нему на должность начальника Кавказской линии. Место это было видное и отчасти более престижное, чем должность одного из многочисленных дивизионных командиров в Европейской России. На линии не затихала «малая война» с горцами — рай для Давыдова, вожделенное «партизанство»! Ермолов сразу ухватился за эту идею и развил бурную «дипломатическую» деятельность, следы, которой мы встречаем в письмах Закревскому: «Не знаю, дадут ли мне Дениса, но я уверен, что человек с его умом и пылкостию, скоро привыкнув к делам, был бы весьма полезен». Но усилия Ермолова успеха не имели. Давыдов по-прежнему был в немилости у царя, так и не простившего ему юношеских выходок. Ермолов был очень возмущен несправедливым отношением к одному из самых одаренных генералов русской армии: «Впечатление, сделанное им в молодости, не должно простираться и на тот возраст его, который ощутительным весьма образом делает его человеком полезным. Таким образом можно лишать службы людей весьма годных, и это будет или каприз или предубеждение. Признаюсь, что это мне досадно, а князь Волконский даже и не отвечает на письмо. Словом, насмехаются над нашим братом. Не я теряю, ибо человек моего состояния не рискует лишиться кредита, им никогда не пользовавшись, но служба не найдет своих расчетов, удаляя достойных». Сам Давыдов с понятной горечью писал Закревскому: «Кажется, совесть моя мне упрекать не может; я хотел служить, и служить в таком краю, который большею частию военнослужащих наших почитаем ссылкою. Признаться должен, что будучи обременен семейством и я не без победы над собою решился стяжать сие место. На сие побудило меня, с одной стороны, страх, чтобы не истратить плодороднейшую часть моего века для собственной только пользы, а с другой, уверенность, что я был бы полезнее для России на Кавказе, нежели на площадях, протоптанных учебным шагом. Что делать! Надо повиноваться судьбе… Итак, я снова обращаюсь к сохе»[236].