Оставалось только поджечь. Но прежде Чубарь оглянулся по сторонам, будто боялся, что его вдруг застанут за этим делом. Ничего подозрительного вокруг не было. Тогда Чубарь поймал в коробке спичку, чиркнул. Подождав, пока сгорит сера и займется дерево, он тут же поднес огонек к снопам как раз в том месте, где были состыкованы колоски, и легкое пламя сразу же побежало по соломе, а в следующий момент перескочило на копну. Не напрасно этот год рожь долго стояла в поле. Солома, так же как и жнивье, давно уже пересохла, и пожар не заставил себя ждать да много усердствовать. Поняв, что тут, возле этой лохматой копны, больше нечего делать, Чубарь схватил за жесткий конец пылающий сноп и, торопясь, чтобы пламя, которое раздувал ветер, не обожгло руки, побежал с ним к другой копне. Потом, выхватывая новый сноп, он бежал к следующей, все дальше по сжатому клину, стараясь попадать в центр его, благо было светло от луны, и пламя, которое в темную ночь могло бы просто слепить глаза, сегодня совсем не мешало рассмотреть все вокруг. Лицо Чубаря от огня быстро сделалось горячим, руки, хотя он и старался уберечь их от ожогов, уже тоже жгло, будто кожа на них взялась волдырями. Делал Чубарь свое дело спокойно и без недавней злости, как что-то самое обыкновенное, будто собирался готовить под засев вырубку и перед этим подпаливал хворост. Наконец он бросил последний пылающий сноп еще на одну копну, провел по толстовке ладонями, вытирая сажу, и оглянулся на то, что так легко совершил, даже не запыхавшись. Расчет был правилен. Огонь уже охватил не только те копны, которые Чубарь поджег, но устремился по склону вниз, подбираясь все к новым и новым. Казалось, растекалась во все стороны пылающая смола. Больше здесь, в Поддубище, делать было нечего, и Чубарь, поправив толчком, как мешок на спине, винтовку, которая висела наискось, пошел прочь, обходя с тыльной стороны курган. Хотя назавтра в деревне и говорили, что кто-то стрелял на пожаре, однако до самой Мамоновки он винтовку не снимал…
Постояв на Гапкином дворе, Чубарь осторожно, чтобы ничем не брякнуть, зашел в дом и повалился, не раздеваясь, на постель. Заснул он хоть и не очень быстро, но в спокойном состоянии, будто не с пожара вернулся, а, по крайней мере, с мельницы, где весь день засыпал в жернова зерно, таская беспрерывно сверху вниз и снизу вверх полные мешки. Чубарь был уверен, что сделал в Поддубище то, что крайне необходимо было сделать и что в его положении не сделать было никак нельзя. Словом, засыпая, он далек был от мысли, что, спалив рожь, нанес этим вред, так же, как далек он был и от того, что на этот счет может быть у кого-нибудь иное мнение. Однако, несмотря на удовлетворение сделанным, спал Чубарь все-таки плохо. Точней, не так хорошо, как надо было ожидать в его настроении. Потому он и проспал на другой день далеко за полдень: снова, как на пожаре в Поддубище, жгло ему лицо, под закрытыми веками билось нетерпеливое пламя. Но больше всего, кажется, мешал один и тот же сон, даже не сон — какой-то кошмар… Довольно было Чубарю на мгновение забыться, как сразу мерещилось: из-под пылающих копен прыскали, разбегаясь по жнивью во все стороны, полевые мыши, у которых были почему-то человеческие головы, и все на одно лицо, похожее на Микиту Драницу… Наконец, под утро уже, перестало трепетать под веками пламя и Чубарь крепко заснул.
Хотя хозяйка и торопилась в поле, однако завтрак собрать па стол не забыла, накрыв еду скатеркой. В сенцах Чубарь помыл руки, ополоснул лицо. Но когда он снова вернулся в горницу, откинул край скатерти и увидел, что лежало под ней — Гапка поставила гладыш топленого молока, положила огурцов, кусок желтого сала да несколько яичек, словом, собрала завтрак, как для косца, — то вдруг понял, что ничего в рот не возьмет, просто не может есть, несмотря на то, что пора было проголодаться, время подошло к обеду. И тем не менее Чубарь не торопился закрывать еду, стоял у стола и смотрел, будто пытался вызвать у самого себя аппетит. «Отъелся», — усмехнулся в душе Чубарь, вспомнив сразу те, еще словно бы недавние денечки, когда приходилось мыкаться с голодным брюхом, слушая, как булькает в нем вода. Но дело было, конечно, не в том, что Чубарь успел отъесться, не так уж давно жил он оседло здесь. Отсутствие аппетита истолковывалось иным. Чубарь и сам это скоро понял, пожалуй, еще до того, как со скептическим самодовольством подумал о своем теперешнем сытом положении. Просто не ощущал он больше той жажды ко всему, той здоровой неутоленности, которая бушевала в нем до сих пор, будто отбило внезапно вкус ко всему каким-то дурным запахом или внутренней брезгливостью. «Но почему нет Аграфены?…» — спохватился он, словно только теперь осознав ее отсутствие. Осторожно, чтобы не задеть ненароком гладыш с молоком, Чубарь наконец запахнул краем скатерти завтрак, накрыл так, как было и раньше, и пошел на крыльцо, нагибая под двумя притолоками голову — сперва в хате, потом в сенцах.
Солнце светило от улицы, и на двор, куда выходило крыльцо, от конька двускатной соломенной крыши падала искаженная тень. Освещено подворье было ближе к забору, где стоял, словно плаха, широкий пень, на котором хозяева не только дрова рубили, но и петухам головы. Сразу же за забором, шагов через пятьдесят, начинался лес, сплошь сосновый, медностволый, с белыми, как у скелетов, ребрами подсочки. И только на огороде, за баней, высились три кривые березы, которые произрастали от одного корня, образуя внизу, у самой земли, что-то вроде рогатого седла. На березах, облепив ветки по самые макушки, ворошились какие-то птицы, — наверное, скворцы, которым настало время сбиваться в стаи. Из леса послышалось бомканье, но неясное, может быть, приглушенное расстоянием, поэтому отгадать причину его было невозможно. Скорей всего там, в ракитовом яру, который подступал глубоким распадком к дороге, ведущей из Мамоновки в другой поселок — Кулигаевку, паслось стадо, и это бомкала колокольцем на шее чья-то заплутавшая корова.