«Небст гефанген, небст геханген»[4], — решил он.
Мгновение — и солдатам была отдана команда стать между толпой и осужденными.
Но сегодня словно и въявь над веремейковцами витало милосердие.
Вдруг послышался топот, и все увидели, как на майдане осадил каурого коня немецкий кавалерист. Наклонившись с седла, он шепнул что-то жандарму. Тот сразу же вопросительно повернулся к кавалерийскому офицеру, который все это время стоял в нескольких шагах, казалось, безучастный ко всему. Во всяком случае, никакой активности он пока что не проявлял.
— Геверер![5]
— скомандовал жандармский офицер солдатам, которые нацелили поднятые карабины.
Брезгливо сморщившись, он резко шагнул с места и быстро вскочил в «хорьх», затем жестом подозвал к себе Браво-Животовского.
Толстяк с большим носом тоже взял у вестового поводья своего скакуна.
Со стороны можно было подумать, что произошло некое совсем непредвиденное обстоятельство и уже самим немцам что-то угрожало. Но все оказалось проще. Гитлеровцы наконец обнаружили пропавшего кавалериста. Обнаружили в деревенском колодце напротив Хрупчикового двора и вытащили оттуда неживого.
Помог отыскать пропавшего его копь.
Кто-то из немцев, шныряющих по деревне, вдруг обратил внимание, что у колодезного сруба стоит и все не отходит заседланный конь, тот самый, который принадлежал их исчезнувшему товарищу. При этом конь как-то странно ржал, заглядывая через невысокий сруб в колодец.
Его поведение и натолкнуло немцев на мысль, что, возможно, хозяин лошади оказался каким-нибудь образом там.
Этот колодец в Веремейках был с журавлем, то есть глубокий.И таил в себе одну опасность: вытягивая бадью с водой, надо было постоянно удерживать руками, притягивая к себе, шест, потому что у самой поверхности, уже у последнего венца на срубе, бадья вдруг сильно, рывком дергалась к противоположной стенке и человек, не знающий об этом, мог не устоять на ногах, легко потерять равновесие и полететь головой вниз. Именно так и случилось с немцем.
IV
Было около пяти утра, и Шпакевич, стоя в глубоком окопе, видел, как справа, на востоке, над самой землей, уже вроде бы светлело, а на небе, словно живое существо, трепетно горела-переливалась большая звезда. Судя по всему, Венера.
По расчетам Шпакевича, уже время было появиться тем окруженцам из-за оборонительного рубежа, которые должны были выйти здесь, на этом участке, к своим. Говорили, что оттуда сегодня принесут на носилках какого-то полкового комиссара, раненного в ногу еще далеко за Днепром.
Шпакевич уже который день находился в стрелковой роте, но о нем не забывал и старший лейтенант из особого отдела. Тот наведывался сюда, на передний край, считай, каждый день. Собственно, Шпакевич даже не совсем ясно представлял себе, где теперь числится — в роте, которая была сформирована за Пеклином на сборном пункте из числа вышедших за оборонительный рубеж, или в особом отделе, что размещался по-прежнему неподалеку в лесу.
В обязанности Шпакевичу вменялось встречать группы, выходящие из окружения. Сопровождали их в лес, на сборный пункт на сеновале, другие, а Шпакевич только встречал. В это понятие «встречал», правда, входило также и многое другое, вплоть до участия во встречных боях.
Когда он на второй день своего нахождения на сборном пункте зашел на сеновал, где проходили проверку бывшие окруженцы, и сказал, что служил в Мозыре участковым милиционером, старший лейтенант в коверкотовой гимнастерке, на рукаве которой была нашита эмблема с золотистым щитом и мечом, сразу спросил:
— А почему теперь вдруг рядовой?
— Сами же знаете, — развел руками Шпакевич, — наши, наркоматские звания не отвечают общевойсковым. Мои кубики едва дотягивали до треугольников сержанта. Да и не собирался я долго служить. Призывался же по всеобщей. По указу тридцать девятого. Так что…
— Значит, не захотел носить треугольники? Надеялся снова нацепить кубари?
— Не так надеялся на милицейские кубари, как не собирался воевать.
— Много кто не собирался, — сдвинул черные брови старший лейтенант. — Я вот тоже… даже не успел переодеться. Хожу еще в наркоматском.
И действительно, кроме коверкотовой гимнастерки, которая была на нем и свидетельствовала о принадлежности к Комиссариату государственной безопасности, на столе по правую руку от него лежала фуражка с ярко-малиновым околышем и васильковым верхом.
— Ладно, давай документы и выкладывай все как есть, — оглядев с ног до головы Шпакевича, сказал после недолгого молчания хозяин фуражки. — Где отстал от своих? По какой причине?
Хотя темно-карие глаза его были живыми и зацепистыми — определенно уже соответствовали службе и повседневным занятиям, продолговатое лицо с высоким лбом выглядело усталым, чуть ли не изнуренным. Наверное, мужик не успевал ни поспать как следует, ни поесть. Шпакевич отметил это и вдруг как-то свободней стал чувствовать себя, стоя у стола, по крайней мере уже внутренне переубедил себя самого, что попал сюда совсем не на допрос. Его не пугали больше и плакаты, которые сразу же бросились в глаза, когда он зашел на сеновал. Два из них висели за спиной старшего лейтенанта. На одном была нарисована рука с вытянутым указательным пальцем, от которого по диагонали сверху вниз шли прописные фиолетовые буквы: «Дезертир, трус и паникер — враг советского народа». На другом рисунок отсутствовал, зато посредине в две строки было выведено явно не типографским способом: «Большевистская бдительность — необходимое условие победы над врагом».
Неторопливо, даже вяло Шпакевич начал рассказывать, как очутился по ту сторону фронта и как потом выходил вместе с Холодиловым и Чубарем сюда по отрезанной немцами территории.