«До чего додумались, сволочи!» — возмутился в душе Зазыба, но заставил себя пробежать глазами по всем четырем полосам фальшивки. На одной из них жирным шрифтом было выделено две строки: «Во время налетов на Москву отмечены попадания в Кремль». Внизу, иод карикатурой — «Лорды заседают, а немцы наступают», — чернело объявление: «Вырежьте и сохраните этот пропуск. С таким пропуском на сторону германских войск может пройти неограниченное количество бойцов и командиров Рабоче-Крестьянской Красной Армии». Тут же, взятый в рамочку, помещен был и текст пропуска на двух языках — русском и немецком, мол, предъявитель сего, не желая даром проливать кровь за интересы жидов и комиссаров, оставляет побежденную Красную Армию и переходит на сторону германских вооруженных сил, за что немецкие солдаты и офицеры окажут перешедшему радушный прием, накормят и устроят на работу.
Ниже газеты было приклеено два объявления, отпечатанных на прекрасной бумаге. Первое, пожалуй, нельзя было назвать объявлением. Это, скорей, было распоряжение, хотя подпись лица или учреждения, от которого оно исходило, и отсутствовала. «За несдачу радиоаппаратуры, — прочитал Зазыба, — и предметов советского военного снаряжения гр-н Каренин И. осужден на 6 месяцев тюрьмы с двадцатью палочными ударами ежемесячно». «Каренин?… Каренин?…» — вспоминал Зазыба. В Бабиновичах действительно был человек с такой фамилией, но, помнится, звали его Тимофеем. Значит, Каренин, оказавшийся в немецкой тюрьме, был кто-то другой. Что же во втором объявлении? Зазыба прочитал и его: «Рыскина Ольга Егоровна, уроженка села Малая Липовка, меняет фамилию на девичью Туликова, а также меняет фамилию своего сына, Рыскина Владимира Абрамовича, рождения 1940 года, на фамилию Тупиков и отчество дает по своему крестному отцу — Иванович». «Ну вот, — подумал Зазыба, — новый порядок в действии!…»
В эти дни всем было чему удивляться. И многое, несмотря на внутреннюю подготовленность, было внезапным. Внезапность вообще вызывает, пускай хоть и временную, но растерянность, когда человек перестает вдруг понимать, казалось бы, совсем простые вещи. Особенно если это относится к военному времени. И не просто военному, а вражеской оккупации, когда все, начиная от общественно-политического уклада, меняется. Потому неудивительно, что для понимания общей обстановки, так называемого текущего момента, Зазыбе куда больше дали вот эти два маленьких объявления и приказ военного коменданта района, зачитанный на совещании Гуфельдом, чем целая газета в витрине, где желаемое, скорей всего, выдавалось за действительность. Объявления свидетельствовали совсем о другом. В них Зазыба явственно увидел то изуверское, уродливое и ужасное, чего не только ожидало, а и чем жило уже так называемое мирное население, которое не но своей воле осталось по эту сторону фронта.
«Но куда все-таки девался Довгаль? — спохватился Зазыба. — Как раз потолковали бы обо всем, ведь он сам зачем-то уговаривал ехать вместе, дело какое-то имел».
С досадой отвернулся он от витрины, чтобы снова перейти площадь и по другой улице направиться за почту, к Хониному дому, потому что самая большая ответственность в местечке была у него теперь перед Марылей. Зазыба собирался только взглянуть, как устроилась девушка, может, нуждается в чем-то и он в силах помочь, а потом пешком отправиться себе по надбеседской дубраве в Веремейки.
Но напрасно Зазыба беспокоился. Кажется, Марыля пи в чем не нуждалась. По крайней мере, на Зазыбу она не рассчитывала.
Чтобы увидеть ее, даже не пришлось заходить в Хонин дом. Марыля вышла ему навстречу с немецким офицером, перед которым по новым порядкам Зазыба должен был ломать шапку. Странно, но как раз про это нововведение, про этот старопанский обычай Зазыба и не вспомнил. А еще более нелепым было бы, если бы он вообще снял шапку.
Увиден Марылю, которую вел под руку офицер, Зазыба сразу же почувствовал, как ударила в лицо ему кровь. Стало и совестно, и обидно. Если бы мог свернуть куда-нибудь, так свернул бы, чтобы не смутить ее. Но свернуть, как на грех, было некуда, разве, как мальчишке, перескочить через забор да спрятаться в сливовых зарослях, что нависали над улицей через изгородь. А расстояние все сокращалось, и скоро их уже разделяло шагов пятьдесят. Ругая в душе и себя и тот недобрый час, когда он решил проведать Марылю, Зазыба скованно двигался навстречу. Правда, Марыля жила здесь на особом положении, и Зазыба мог сообразить, что ее сейчас не позорит появление на улице с немецким офицером, наоборот, она жертвует собой ради дела, для которого оставлена здесь. Однако он почему-то не подумал об этом, видно, личная, отцовская ревность мешала ему понять, кто Марыля на самом деле. И вряд ли что-нибудь изменилось бы, пойми Зазыба все; пожалуй, это нисколько не уменьшило бы остроты положения — и вправду, обрадуется ли она теперь, увидев вдруг человека, который единственный здесь кое-что знает о ней или о чем-то догадывается. Словом, из всего этого ясно было пока одно — Зазыбе тягостно и неприятно идти по улице. По нему, так поступок Марыли выглядел не только, самое малое, непатриотичным, по и безнравственным, мол, потаскуха потаскухой!… «Выходит, не зря тогда предупреждал Шарейка?» — подумал Зазыба. II как раз вот эту ее провинность он считал совсем непростительной — опять же, видно, по той причине, что это касалось его личных чувств.