— Откуль они у нас?
— Ладно, скажу куму, что знакомые. И вы тоже в один голос подтверждайте, мол, ночевали не раз в моем дому, как на ярмарку из Веремеек своих приезжали.
Женщины догадливо закивали.
— Да уж как же…
Тогда хозяин потер руки, словно бы от удовольствия, что выпало заняться чужим делом, и весело крикнул на всю горницу:
— Мы скоро вернемся. А вы тут ужин готовьте. Варите бульбу, да побольше, потому что немало собралось нас. И небось все есть хотят.
С этими словами он вышел из сеней на улицу. Тем временем Палага Хохлова кинулась к Гэле Шараховской, шепнула:
— Давай свои золотые!
— Зачем? — встревоженно спросила та.
— Давай, давай, — не очень-то стала объяснять Палага. Отвернувшись к стене, Гэля залезла себе за пазуху, вынула завернутое в носовой платок, как она говорила, материно приданое, отдала настырной бабе.
— Ну вот, теперя верней будет! — воскликнула довольная Палага и уже совсем весело подала знак Розе идти.
В темноте — луна еще не успела взойти — они еле разглядели хозяинову фигуру. Тот словно скользил или плыл летучей мышью сперва по невидимой тропке от хаты, потом по улице, даже не слышно было шагов, не то чтобы споткнулся вдруг или еще каким-то образом наделал шуму. Зато бабам нелегко приходилось, чтобы успеть за ним: разбитая, неровная дорога словно бы подворачивалась, проваливалась под ними, даже сердце замирало.
— Значит, мужиков своих не нашли в нашем лагере? — наконец спросил сочувственно хозяин.
— Нет, — ответила Палага.
— Так уже небось в Яшнице местных и нету никого, — подождав, покуда женщины догонят его, сказал он.
— Ага, сдается, нема, — согласилась Палага. — Про это тоже говорил один тама, на церковном дворе. Говорит, может, в Кричеве наши.
— Ну, там могут быть, — как о чем-то само собой разумеющемся, сказал хозяин. — Недаром он зовется — пересыльный пункт для военнопленных. Но, чтоб вы знали, в Кричевском лагере даже здоровый человек долго не выживет. Это не то что здесь, в Яшнице. И сравнить нельзя. Тут, можно сказать, курорт для пленных. Тут работать заставляют. Ну а если работы от человека требуют, то и кормить хоть кое-как, но должны. А в Кричеве там ни еды не дают, ни лекарств. Если не вызволят оттуда сразу, так, считай, пропал, бедняга. Либо немцы пристрелят, либо с голоду ноги протянет. Я брата искал, так видел. Думал, и брат попался к немцам, но нет, напрасно только кума беспокоил, чтобы справки разные для нас обоих у немцев выправлял.
— Не попался брат?
— Кто его теперь знает! Если бы Кричевский лагерь последний из всех был, уже точно знал бы. А так подумал, что в плену, ну и съездил, чтобы после сомнений не иметь, потому что совесть замучает, если что не так. Но я про кума начал. Не повезло ему в жизни, куму моему, хоть сам он человек добрый. Как раз в мае этом, перед войной, сгорел. Ночью. Скорей всего, от молнии. Самого тогда не было в Яшнице, так и женка сгорела, и двое пацанов. Словом, хлебнул человек горя. Говорили мы как-то с ним и про лагеря. Действительно, странно, почему вдруг немцы стали позволять кое-кому уходить оттуда. Одному выдадут пропуск, например, кто с Украины, чтобы вертался домой, а другого женке отдать не пожалеют за кусок сала, если пришла да узнала своего. Оказывается, не потому, что такие уж добрые по натуре. На это приказ есть высшего командования. Боятся, что в лагерях заразные болезни пойдут. Ну, тиф там разный или еще какая чума. Одним словом, боятся, чтобы не перекинулись жаркой порой хворобы с пленных на войска, потому что заразная вошь может съесть хоть какую, даже доблестную, армию. Вот генералы немецкие и перепугались. Но, как я себе думаю, доброта ихняя протянется только до первых морозов. Тогда никакой заразы не надо будет бояться. Как захвораешь, так тут же на морозе и одубеешь, и вошь твоя не спасется, даже если и за пазухой.
— Да уж как же, — согласилась с провожатым Палага Хохлова.
— Так что торопитесь, бабы, шукайте своих мужиков. А нет, чужих спасайте.
Сказав это, хозяин круто повернул налево, в какой-то узкий промежуток между заборами.
— Идите за мной, — бросил он назад.
Даже в темноте было видно, что промежуток постепенно расширялся впереди, пока наконец не вывел их на широкий выгон, тоже огороженный со всех сторон забором. На краю выгона, уже на самом отшибе, светился окнами домик.
По тому уже, что в домик приходилось заходить не из сенцев, а прямо с выгона — только открой дверь да перешагни порог, — можно было догадаться, что жили в нем недавно.
Старший полицейский как раз вечерял. Ел похлебку деревянной ложкой прямо из чугунка, держа в левой руке большой ломоть хлеба, отрезанный от буханки, испеченной не дома, на поду в печи, а в пекарне, видно, получил свой полицейский паек. Казалось, чтобы откусить от такого ломтя, не хватит обычного человеческого рта, однако полицейский уплетал хлеб без всяких трудностей для себя: был он мужиком широким в плечах, с крупной головой и соответственно с крупными чертами лица. Он не встал из-за стола навстречу вошедшим, не делал лишних движений, кроме тех, что были необходимы для еды. Однако голову поднял сразу же.
— А, это ты, кум? — промолвил он слегка разочарованно. — Ну, посиди трохи, а то я сегодня запарился, некогда было даже поесть.
Кум в ответ кивнул, мол, понятно, такая служба, и достал для себя из-под большого деревянного топчана низенькую скамеечку, ловко подцепив ее носком сапога.
Казалось бы, из всех пришедших прежде всего нуждались в отдыхе усталые веремейковские женщины, особенно Палага Хохлова, которая, считай, с самого рассвета была на ногах, но их не пригласили сесть. И ничего странного в этом не было — просительницы ведь!…
Покуда кумовья заняты были каждый своим — один увлеченно, как напоказ, будто дразня голодных, хлебал варево, неторопливо нося ложку от чугунка ко рту и обратно, а другой молча сидел и терпеливо ждал, когда оголодавший хозяин наконец опростает чугунок, чтобы поговорить о деле, которое привело сюда его с этими чужими женщинами, — Палага Хохлова с Розой Самусевой, стоя у порога почти в потемках, потому что света от лампы не хватало на всю горницу, успели окинуть ее взглядом из угла в угол. Вообще этот домик внутри скорей напоминал сторожку, чем жилье. Даже гармошка, что висела на стене над голой, без накидок и подушек постелью, не придавала ему обжитого вида.