- Эх, и охота тебе, сын, все время об одном талдычить! И себе бередишь душу, и нам с маткой головы дуришь! Ну, было! Но я ведь тебе говорил уж!.. Теперь не время про это про все вспоминать! Ты отмучился, другие помучаются! Да что те наши муки в сравнении вот с этими, когда весь народ в беде?
- Беда - она всегда беда, - спокойно, даже вроде бы слегка насмешливо поглядел на отца Масей. - И малая - беда, потому что она чья-то, и великая - беда, потому что она тоже чья-то. Думаешь, если я о своей говорю, так иного не вижу и не чувствую? Но меня удивляет, ты вроде не веришь тому, о чем я рассказываю. Сам же небось тоже немало пострадал. Ну, пускай из-за меня. Так у нас и получилось - ты из-за меня, а я из-за кого?
- Этого я не знаю!
- И не хочешь знать.
- Гм, - поерзал на лавке отец. - Я говорю, не время теперь об этом вспоминать! Война ведь!
- Для тебя, батька, война - всего только великая беда...
- И час великого испытания!
- Пускай так. Но пойми, война - не только всенародное горе, она также и результат обстоятельств.
- Ну и что, если обстоятельств?
- А то, что в нынешнем отступлении железной закономерности нет, то есть могли немцы наступать, а могли и мы.
- А-а, вон ты о чем! Значит, по-твоему, виновата советская власть?
- Почему? Я хотел сказать...
- Ну, вот что, сын!.. - уже спокойно и холодно подытожил отец. - То, что хотел сказать, держи при себе!.. Послухай лучше меня!.. Может, я заслужил хоть своими страданиями, как ты говоришь, право сказать это!.. Для меня советская власть - как для матери твоей ты!.. Ей, видишь, нету никакого дела до того, какой ты теперь и что ты болтаешь, и что собираешься делать!.. Ты для нее по-прежнему тот, каким она тебя народила!.. А уж ты мне поверь, ни одна мать не хочет, чтобы дитя ее было плохим!.. Она бы тогда и мучиться не мучилась из-за него!.. Даже не рожала бы!.. Вот этак и для меня советская власть!.. Я ее тоже... ну, если хочешь знать, я ее тоже рожал!.. Я за нее бился!.. Я за нее страдал!.. Потому что все мы, кто за нее бился тогда, знали, какая это власть и зачем она людям нужна!.. Конечно, теперь у немцев или у какого-нибудь Браво-Животовского можно ходить в героях, ругать советскую власть, рассказывать разные страсти!..
- Да не ругаю я! Я только говорю...
- Вот ты все время говоришь, а я и до сих пор не знаю, с чем ты домой пришел, что у тебя в голове.
- Ну-у-у, батька, ты уж совсе-е-ем!..
- И не совсем, а говорю о том, о чем должен сказать, потому что я тебе батька. С таким настроением теперь, знаешь?..
- У нас с тобой получается так, что, кажется, дальше уж и некуда.
- Да, дальше уж и правда некуда! - покачав головой, с задумчивым видом молвил отец, будто увидел за своими словами, так же как за словами сына, что-то совсем другое, иной смысл, а не тот, который вкладывался в них на самом деле.
Больше они не говорили. Словно для приличия, посидели еще за столом друг против друга, а когда Марфа начала прибирать грязную посуду, поднялись разом на ноги и разошлись - отец с чего-то в сенцы, сын, бросив в пустоту глухое "спасибо", скрылся за филенчатыми дверями на другой половине пятистенки.
А потом случился пожар в Поддубище. Хоть и начался он уже за полночь, но в Зазыбовой хате настоящего сна не было. Спала только Марфа. Отцу с сыном, как говорится, не до сна было. Они то ворочались с боку на бок каждый в своей постели, то лежали в полудреме, не теряя окончательно ясности мыслей. А мысли у обоих кипели тревожные, трепетные, как и тот костер, который бросал с Поддубища отблески на темные окна веремейковских хат. Сперва было трудно понять, то ли это все еще светит, прячась за деревней, луна, то ли где-то горит. Наконец крикнули на улице: "Пожар!"
Зазыба был единственным человеком в деревне, который попусту не ломал головы, отгадывая, кто запалил этот перелог. Но, странно, взяв сразу же под подозрение Чубаря, он не осудил, что тот привел свою угрозу в исполнение, только потрясенной душой в каком-то бессмысленном недоумении все еще до конца не верил, что такое вообще можно сотворить.
Пройдя на ту половину хаты, которая целиком принадлежала теперь Масею, Зазыба остановился у окна, прорубленного в стене, что выходила на глинище.
От пожара в Поддубище багрец разлился на всем пространстве до самой деревни; он шевелился впереди, как будто двигающийся воздух поигрывал с исподу громадным, во всю ширину горизонта, покрывалом. Проникнув через окно, багрец метался и на полу в хате, ближе к филенчатым дверям, и на печке, что стояла в комнате с левой стороны от входа, переливался слегка на стенах, на столе. Но больше всего, пожалуй, бросался на Зазыбу. Тот стоял у окна, видный со двора по пояс. Лицо его казалось окрашенным, а глаза, в которых разом отразилось множество пылающих точек, напоминали скорей два выпуклых стекла, чем живые оболочки, способные не только отражать все, что происходило, но излучать и жизнь, и в первую очередь мысль, которая владела им в эту минуту.
Хотя горело далеко, но даже на таком расстоянии, через стекло Зазыба почувствовал скоро на своем лице жар, а когда невзначай приложил руку ко лбу, ладонь словно обожгло - таким потрясающим было впечатление от увиденного.
Зазыбе все время мерещилось, что Чубарь где-то бегает там с факелом между копнами, раскидывает с них направо и налево охваченные пламенем снопы. В самом начале пожара, еще до того, как поднялась на ноги деревня, так оно и было. Но теперь Чубаря в поле никто не увидел бы, если бы и захотел. Там вообще ни одной живой души не было, лишь копны горели вспыхивали и через некоторое время гасли. Зазыба вдруг вздохнул с облегчением, и сразу же какая-то слабость и тайное довольство овладели им. С этим ощущением он оторвался от окна, вернулся на свою половину хаты. Скоро с улицы пришла и Марфа.
- Горит? - спросил он таким голосом, будто речь шла о дожде или о чем-то пустяковом.
Между тем в деревне были два человека, которых если и не касалось это совершенно, то, во всяком случае, не слишком тревожило. Один из них Зазыбов Масей.
Да, он бегал вместе с матерью на крыльцо глядеть на ночной пожар, готов был даже отправиться тушить его, чтобы поторопились и остальные. Однако касалось его это постольку, поскольку он жил теперь в Веремейках и не мог не видеть всего, что делалось тут, так же как и не мог не слышать, о чем говорили односельчане. Словом, Масей пока не чувствовал себя в родной деревне своим, здесь еще ничего не было сделанного лично им, его руками, согретого душой и сердцем, скорей Масея по поведению его можно было счесть человеком пришлым, который к тому же не собирался долго засиживаться на одном месте и который способен только в малой степени сочувствовать здешней беде.
В первый день возвращения в деревню Масей почти не выходил из дома. Не говоря о длинном пути, проделанном им из-под Минска до Веремеек, хотелось отдохнуть даже от бани. Да так и полагалось всегда - отдохнуть после баньки, только бы хватало времени. Ну, а Масею теперь времени было не занимать. Казалось, над ним вдруг остановилась сама вечность в сравнении с тем, как он жил до сих пор, что от него требовалось ежедневно, как он должен был изловчиться в каждой новой ситуации, чтобы иной раз просто уцелеть, остаться в живых. Настал час, когда вдруг никому до него не стало дела, будто человек получил с этого момента бессрочное освобождение по непригодности своей. Понятно, что соответственно этому положению он и чувствовал теперь, и вел себя.
Пока одно выводило его из этого состояния - присутствие отца, отношения с ним, беседы; тогда Масей начинал волноваться, как будто наново переживал пережитое за последние годы. Но это что касалось прошлого. Сегодняшнее, так же как и будущее, его не занимало, по крайней мере, в такой степени, как требовали того время и события. Конечно, отец напрасно без конца упрекал его и беспокоился, что Масей будет делать и говорить в деревне лишнее. Если по правде, так Масей совсем не чувствовал в этом нужды. Одно дело - продолжать по инерции жить недавним прошлым, на то оно и недавнее, особенно его, чудовищно-уродливое, иначе и не назовешь, другое дело - сознательно бередить то прошлое, распаляя в себе и в тех, с кем говоришь, ненужную злость. И уж если рассуждать таким образом дальше, так Масей мог бы даже объяснить себе, почему он вообще завел рассказ, который возмутил отца, скорей всего, виной этому было упорное отцовское неприятие, от которого Масею делалось не только обидно, словно бы он нарочно плел невесть что, но которое вызывало в нем упрямое желание обязательно настоять на своем, доказать что-то.