Теперь Парфен удивил Масея. На лице его лежала какая-то неживая, землистая тень, свидетельствующая, наверное, о нездоровье.
Почувствовав, что Масей удивлен, даже поражен его видом, старик с горечью подумал: "Значит, вправду мои дела плохи", - а вслух сконфуженно сказал:
- Хвораю, Денисович. - Помолчал немного, а потом снова будто спохватился: - Ну, а скажи, Денисович, стоит ли человеку вообще жить?
- Как это? - Масей расплылся в искренней, немного глуповатой улыбке.
- Ну, может, не совсем так я выразился, - поправился Парфен. - Я имел в виду вот что: надо ли человеку долго на свете жить?
- Все равно странный вопрос. Я не могу вам ответить на это, дядька Парфен. Да и почему вдруг такой разговор?
- : Говорю, хвораю вот, дак тоже думаю. А теперя тебя увидел, спросить решил.
- Значит, я под настроение попал?
- Считай, что так.
- И все-таки, дядька Парфен, не знаю, что ответить. Но один мудрый философ, кстати, немец, сказал, что никто из нас не создан для счастья, зато все мы созданы для жизни. Значит, все мы должны жить. Ну а насчет того, долго или недолго жить, это кому как на роду написано.
Но Парфена, казалось, уже не интересовали последние Масеевы слова.
- Неужто бывают и немудрые философы, Денисович? - вдруг спросил он.
- Бывают.
- А как фамилия того?
- Фейербах.
- Нет, не слыхал, - покачал головой Парфен. - Значит, говоришь, немец?
- Да.
- Гляди ты!.. А теперя вот этот Гитлер! Тоже ведь немец и небось мудрым себя считает.
- Да еще каким! Фюрером!
- Ну, ладно, черт с ним, с Гитлером! - поморщился Парфен. - Ты все же подумай, Денисович, для чего человеку надо жить, раз ему и в счастье твои философы отказывают?
- Да не отказывают, - засмеялся Масей. - Просто не каждому оно выпадает. Тут разные причины случаются. Один болеет, другой шалеет, третий дуреет, а четвертому просто пообедать не на что.
- Ну, если бы только так было!.. - не поверил Вершков. - Я про другое хочу дознаться. Взять хотя бы вот меня. Ну, что хорошего в моей жизни, чтобы долго жить? Для чего моя жизнь? Сколько помню себя, дак только пахал вот это поле. Вспашу, засею, соберу, съедим. Дак стоит ли ворочать да ворочать землю только для одного, чтобы жить? Нет, Денисович, для жизни человеческой есть либо другой смысл, какого и твои мудрые философы не знают, либо тогда и правда, что совсем его нет. Потому и надоедаю тебе. Перед тем как выползти сюда из хаты, я тоже вот так думал. А тут, вижу, ты. Дак с кем поговорить, как не с тобой? А может, и правда, Денисович, что человеку все равно, сколько на этом свете прожить - двадцать лет или все сто?
- Если бы так было, как вы говорите, то, конечно, разницы никакой. Но человек не только пашет да ест.
- Дак это я только к слову, что он пашет да ест, - встрепенулся Парфен. - Он и топором машет, он и нитку сучит, он и колеса делает. Но раскинь мозгами, Денисович, опять же он все это делает для себя, чтобы жить: топором машет потому, что без дома не проживет, нитку сучит потому, что голому иначе придется ходить, ободья на парах гнет потому, что ездить надо. Так что, сам видишь, не очень великая во всем этом мудрость.
- Нет, дядька, - легко засмеялся Масей, - как раз в этом-то вот чтобы жить, - пожалуй, и вся мудрость заложена. Должно быть, в этом и смысл нашего пребывания на земле. Ну, а что касается вашего пессимизма, так...
- Это не пессимизм, как ты говоришь, Денисович, - заторопился Вершков, - это другое. Выяснить хочу, что к чему здесь и откуда. Жизнь человека можно сравнить с быстрой ездой. Только и успеваешь перепрячь иной раз лошадь. А так все мчишься куда-то, пока не очутишься на краю обрыва. Вот тогда и начинаешь думать-гадать: и чего гнал, и почто торопился? Так и со мной случилось. Всю жизнь не думал, чего живу, а тут вдруг начал.
- А неужто, дядька Парфен, в вашей жизни не было ничего такого, что оправдало бы перед вами ее смысл? Я почему говорю, что перед вами? Очень большую мерку для всего берете. Так неужто вы ничего не сделали, с чем жаль было бы расстаться, если бы... и вправду пришлось умирать?
- Не помню... Может, и сделал... Может, с дочкой, с внуками связано...
- Вот видите!
- Но ведь это, если подумать, тоже...
- Правильно, - воскликнул Масей, наперед угадав Парфенову мысль. Однако человек вместе с тем живет и для того, чтобы повториться в другом. В Евангелии написано об этом так: "Правду, правду говорю вам, если пшеничное зерно, упав на землю, не умрет, то останется одно, а если умрет, то принесет много плода".
- Значит, во всем есть смысл? - понял Парфен. - Даже в смерти?
- Есть.
- Ив войне?
- Да. Потому что в войне обычно сражаются добро со злом.
- Много же, очень много падает этих зернышек на землю, - вздохнул Вершков, - даже стыдно порой, что сам ты еще живешь. Но интересно получается, - сказал он, подождав немного. - Кругом я виноватый. Вроде стараюсь доказать свое, а ты мне, Денисович, все наоборот говоришь. - И проницательно, зорко, будто с горестным недоверием, посмотрел на Масея.
- Почему виноватый? - опомнился от этого взгляда Масей.
Вершков сокрушенно усмехнулся.
- Знаешь, Денисович, лезет всякое в голову. Странно даже... Наверное, и правда скоро помру. Сдается, куда уж проще, однако не мог в одиночку растолковать себе, что такое есть это самое добро. Лежу и не могу в толк взять, будто я того добра сам не видел ни от кого и никому не делал. Вот до чего вдруг дошел, Денисович, за эти дни в болезни. Тоже небось философом становлюсь. Ну да ладно, Денисович, я все про свое да про свое. А как ты? Откуда ты? Сдается ведь...
- Было, дядька! - весело, как о какой-то очень давней своей мальчишеской проделке, которая вдруг открылась, сказал Масей.
Вершков после этого вдруг сдвинул брови и, отвернувшись, явно с притворством покашлял, словно крякнул досадливо. Он по-прежнему стоял у забора с переброшенными через верхнюю жердь руками, и эта подробность бросилась Масею в глаза особо - конечно, человек стоял так не просто для удобства. Значит, Парфен вышел сюда, не рассчитав сил, а теперь ему нелегко будет вернуться обратно в сад или в хату. Несколько минут назад Масею непривычно было видеть землистое Парфенове лицо, однако совсем нестерпимой стала его жалость после того, как представил он беспомощность старика. А ведь никто в деревне за эти дни и словом не обмолвился о Парфеновой болезни. Потрясенный, Масей теперь посматривал искоса на повернутую его шею с глубокими морщинами и остро, прямо до жжения в сердце думал о том разговоре, который они вели только что друг с другом, будто допустил в нем какую-то непростительную промашку, если не больше. Масей просто не мог позволить себе ничего подобного, потому что всегда почитал Вершкова за умного и рассудительного человека, от беседы, от отношений с которым никогда не утратишь, а, наоборот, приобретешь. Каждый раз, когда Масею приходилось сталкиваться с ним в свои приезды в Веремейки, он восхищался этим человеком и вместе с тем удивлялся, как тот, почти малограмотный крестьянин, умел схватывать большие общественные проблемы и давать им правильное истолкование. Если говорить про народ и про носителей мудрого народного опыта, то Вершков как раз и был одним из лучших, в душе которого скапливалось все наиболее чистое, здоровое, честное и неуступчивое, на чем держится жизненный уклад. Кстати, отца своего Масей тоже относил к этой категории людей, хотя в сравнении с Вершковым тот имел уже больший общественный опыт, недаром столько лет являлся главной фигурой в Веремейках. Странно, что с отцом Масей спорил, доказывал свое, а вот с Парфеном уже будто и не хотел, стеснялся даже.