Выбрать главу

– Нет, я звоню от друга и не хочу его обременять, – сказал веселый голос. – Позвони ей сама, а может, лучше ее и не тревожить. Она ведь придет часов в шесть?

– Да, она обычно приходит в шесть. – Катя обрадовалась, что отец по крайней мере знает, во сколько мать приходит с работы.

– Ну вот, тогда и передашь ей. Скоро увидимся, Снегурка. Будь здорова. – И отец повесил трубку.

Катя долго еще стояла в коридоре у телефона, и боясь, и надеясь, что он еще перезвонит. Мимо прошаркала туфлями старуха-соседка, недавно поселившаяся к ним вместо прежнего соседа, – она иногда пускала ее в свою комнату полюбоваться картинами и попить чаю из старинных тонких чашечек, так называемых кузнецовских. Непонятно было, как они уцелели в войну, в пустом доме. Наверное, старуха куда-то спрятала их, как клад, а потом достала.

– Мама звонила? – спросила старуха.

– Нет, – ответила девочка, но про отца ничего не сказала. Отец был на задании, сейчас шел самый ответственный, последний его этап, и если он даже не может зайти домой – значит, ничего про него говорить пока нельзя. – Это подруга, спрашивает уроки.

– Вам очень много задают, – посочувствовала старуха. – Разве нам столько задавали? – и, вздыхая, пошла на кухню.

Катя попыталась вернуться к урокам, но учеба не шла, даты из Смутного времени не запоминались, так и оставаясь смутными. Один раз ей вдруг показалось, что отец уже тут, стоит за дверью, только почему-то не может войти. С сильно бьющимся сердцем она подошла к двери, постояла у нее, но открыть не решилась.

Мать пришла без десяти шесть, когда Кате уже начинало мерещиться, что она видит, как стрелка на ее маленьких наручных часах (подарок к окончанию четвертого класса) двигается: медленно-медленно, но различимо. Ей было страшно, только что какой-то мужчина – видимо, пьяный, – громко и зло кричал за окном. На улице шел дождь, мать была в старом прорезиненном плаще. Зонта она не брала с собой, потому что по рассеянности часто забывала его в трамвае или метро. В другое время Катя сразу кинулась бы разогревать ей обед – ведь мать очень устала. Потом они сели бы есть, Катя расчистила бы стол от своих учебников и стала рассказывать школьные новости, они как раз проходили «Дубровского», и она хотела спросить мать, почему Дубровский не увез Машу с собой, а так и оставил неизвестно на кого. Но теперь, конечно, было не до Дубровского.

– Мама, – начала она осторожно, боясь напугать Марину. – Ты не волнуйся, пожалуйста. Папа звонил.

Марина ничего не поняла и потому переспросила, какой папа. Катя объяснила ей все, с самого начала, постоянно умоляя не волноваться. Марина как раз всю дорогу домой от метро – долгую, осеннюю, дождливую, мимо луж, по дробящимся на асфальте отражениям фонарей и окон – рассказывала мужу, что живут они неплохо, поэтому переход к Катиному сообщению был ей странным образом облегчен. Муж мог позвонить, ничего необычного, ведь она только что с ним долго разговаривала. И ей понадобилось минут двадцать, чтобы заново осознать, что позвонить он не мог. Впрочем, она тут же отняла десять от сорока восьми и поняла, что в июле у него истек срок, а ведь что такое десять лет без права переписки – ей все объясняли по-разному. Оборачивалось по-всякому, и Марина знала это, хотя каким-то тайным и единственно верным чутьем давно поняла, что Скалдина могли только убить, а вернуть не могли, потому что для поддержания той жизни он был нужен весь, и именно такой, а про нее и Снегурку никто не подумал.

И все– таки Марина так привыкла быть неправой, то есть так часто убеждалась в том, что ее правота, как и она сама, никому не нужна, -что могла же она, в конце концов, и ошибиться, а значит, Скалдин мог быть жив.

В капсуле ее сознания он валил лес, дробил камни, его использовали в каких-то страшных медицинских экспериментах (ведь фашисты экспериментировали на людях, значит, это зачем-то нужно). В ее снах он водил машины по горным дорогам, осушал болота, горел в топке, которую отчего-то можно было топить только людьми, и непременно еще живыми. Он мог вернуться при одном условии – от него должны были целиком взять ту веселую силу, к которой она так захотела прислониться в свои девятнадцать лет, – а потом его, наверное, можно было отрыгнуть.

– Катя, – спросила она строго, – какой у него был голос? Это очень важно.

– Веселый, – недоуменно ответила Катя. – Нормальный голос. – Как будто она могла помнить обычный голос отца.

– Хорошо, – с трудом проговорила Марина. – Сиди смирно, никому не открывай, а я пойду.

– Рано еще, мамочка, – попыталась удержать ее Катя. – Посиди, поешь. Ты ведь устала.

– Нет, нет, Почтамт далеко, я пойду.

Она вышла из дома. Из булочной, что на первом этаже, выносили огромные овальные торты. Рядом стояла карета «скорой помощи». Вероятно, кому-то плохо стало на сеансе в душном зальчике арбатского «Арса». Марина давно не ходила в кино.

К Почтамту, на Кирова, она шла пешком, чтобы успокоиться, но никакого успокоения не наступало – она даже чуть не попала под зеленую «Победу», обрызгавшую ее с ног до головы, и все это время в ней не унималась внутренняя дрожь, от которой трудно было не только идти, но и дышать. Она старалась идти медленно и все равно пришла на полчаса раньше условленного времени. Перед поворотом на Кирова, у Сретенского собора, пришлось долго подниматься в гору, и она никак не могла справиться с дыханием. Часы на Почтамте показали без пяти восемь, восемь, пять минут девятого. Она боялась привлекать внимание своей неподвижностью, поэтому принималась ходить вдоль фасада, но боялась и пропустить мужа – и застывала снова. У нее мерзли ноги, странно дрожало что-то за глазами и чесался почему-то язык. В четверть девятого все еще никто не пришел, но ей уже казалось, что постовой-регулировщик странно поглядывает на нее, – хотя до нее ли было регулировщику в такой дождь?

Москва вокруг нее была совсем не та, в которой брали Скалдина. Из нее навсегда ушла праздничность, которую только и могли подпитывать непрерывным отбором веселых и сильных людей, исчезавших неизвестно куда. Их лица глядели с каждого листочка, и потому листочки были такие свежие. Теперь люди тоже исчезали, хотя и не так часто, но прежней радости уже не было ни в чем. Сила, которую она раньше чувствовала вокруг себя, словно надорвалась на войне. А может, вся она ушла в землю, бесполезно потратилась во время боев, когда жизнь проливалась из человека в никуда, а не усваивалась тем божеством, которое всех их хранило и обеспечивало. В общем, Москва стала серая, и даже новые здания, отстроенные взамен разрушенных, не добавляли ей красоты и света. Марина не могла этого объяснить, но чувствовала. Если бы в такой Москве появился прежний Скалдин, на него все оглядывались бы. Но таких, как он, больше не было, а другие мало годились в пищу. Их ели нехотя, без радости, чтобы не умереть.