Я позволила Эмме трепаться об этом скандале с одним из ее многочисленных недоброжелателей. Наливала вино, наливала еще и слушала. Эмма занимала уникальное положение художницы, которую любили легионы искусствоведов — студентов, профессоров, склочных арт-критиков и богатеньких коллекционеров. И чем больше она рисовала для этих лицемеров, тем с большей наценкой они продавали ее работы, а она, не останавливаясь, продолжала таранить собственный путь к феминистскому анархистскому сознанию. Она пользовалась огромным авторитетом среди любителей искусства, осуждая любого художника, который начинал зарабатывать шестизначные суммы в год, сама же Эмма с последние десять лет стабильно зарабатывала семизначные. И именно эта популярность сделала ее мишенью среди академической элиты, и в первую очередь потому, что у нее не было художественного образования. Она не училась ни в одной художественной школе, поступила в колледж, но не окончила его. Она была ужасно талантлива и возмутительно трудолюбива, и вся эта элита от искусства никак не могла — да и не хотела — прощать ее противостояния их традиционным моделям.
Эмму часто линчевали, иногда публично, чаще в частном порядке. Будучи человеком, который нелегко прощает обиды и никогда не выходит за пределы своего собственного мира, Эмма имеет прискорбную склонность погружаться в эти драматические скандалы. Слушая, как она разматывает этот клубок, я откупорила еще бутылку вина. Потом еще одну. Мы пили и говорили так, как говорят только старые друзья. Пару часов спустя мы свернулись, как креветки, на ее огромной неубранной кровати с модными банками для коктейлей, колотым льдом, малиной, лимончелло и шампанским.
— Это не светский визит, Долл. Я вижу по твоему лицу. — Эмма поставила банку на табурет, который служил ей прикроватным столиком. — Скажи, что случилось, или я начну рассказывать тебе о моем новом парне. У него член — и это не метафора — точь-в-точь как большой азиатский баклажан.
— Меня навестили детективы из полицейского управления Саффолка.
Эмма рефлекторно поежилась.
— Этот парень, с которым я познакомилась в баре отеля. С которым я трахалась несколько недель назад. В общем. Кажется, он погиб. При пожаре.
— О боже, Долл. Как ты? — Эмма села, немного пошатываясь и неуверенно опираясь на локти.
— Хороший вопрос. Не знаю.
Я проглотила ложку бурды из лимончелло и малины. Мир клубился вокруг меня, как лавовая лампа. Я была пьяна.
— Конечно, ты в шоке. Конечно, ты себя ужасно чувствуешь. Ты, ну, слушай, хочешь, я тебя обниму?
— Господи, Эмма, нет.
Я замерла. Мой язык прилип к нёбу. Эмма смотрела на меня большими карими глазами, потом вдруг ткнула пальцем.
— Давай, Долл, продолжай.
— Эмма, я не могу. Это ерунда. Он мертв. Это правда ерунда. Честно.
Я убила его, хотелось мне сказать. Я проткнула ему сердце винтажным ножом для колки льда. Я сожгла дом вместе с его телом. Нет, я не в порядке, хотелось мне сказать. Эта тупоголовая женщина-полицейский, детектив Киандра Вассерман раскопала что-то, что подтолкнуло ее найти преступника, и этот преступник — я.
— Господи. Дороти.
— Да, знаю, — сказала я и внутренне закричала.
Эмма. Я убила его. Мы валялись после секса, и я вдруг обнаружила, что моя рука обхватила рукоять ножа для колки льда. Я вонзила его в сердце этого парня. Я ведь даже не любила его. И в этом, понимаешь, вся разница между убийством Казимира и остальными: я не любила его и не ела его. Казимир даже не был закуской. Он не был даже пакетиком миндаля на борту самолета, чашкой греческого йогурта, сосиской в тесте. Он был всего лишь необязательным лакомством, его можно было жевать и глотать почти бездумно, не чувствуя, соленый он или сладкий, шелковистый или грубый, холодный, как мороженое, или обжигающий, как кусок пиццы. Казимир был мимолетной мыслью. Такие казимиры были раньше и будут потом. Так почему же я убила его?
Неужели я просто научилась получать удовольствие от убийства? Во всех сериалах и фильмах говорят об этом: ты убиваешь человека или двух и входишь во вкус, как если бы убийство было икрой или фугу, утонченным гастрономическим опытом, наслаждением, которое возводится в культ. Как если бы убийство было картофельными чипсами. Ломтик за ломтиком, и вот начинается оргия бессмысленного потворства своим желаниям. Не успеваешь оглянуться, а пакетика уже нет, и ты сидишь с грязными пальцами и жирными губами, весь залитый кровью.
На самом деле мой опыт подсказывает, что убить — это как пожарить поросенка. Если ты никогда не жарил поросенка, думаешь, что процесс очень долгий, невероятно трудный, даже захватывающий. Таким сложным, что, кажется, в любой момент все может пойти наперекосяк. И это пугает. Сам поросенок представляется таким огромным, значительно больше тебя. И как бы тебе ни хотелось зажарить его до хрустящей корочки снаружи и сочной мякоти изнутри, ты боишься, что не справишься. Но когда ты все же это делаешь, то обнаруживаешь, что на самом деле ничего сложного в этом нет. И если однажды ты уже зажарил индейку, то можешь зажарить и поросенка. А как только зажаришь его, то обнаружишь, что способен и на большее. Вряд ли тебе будет жаль поросенка. В конце концов, он восхитительный.