Некоторые движения я угадывал и даже помнил названия: тычок в горло в высоком прыжке – «Полет через пропасть» (действительно похоже: тело непонятным образом будто зависает в воздухе), приземление и стремительный нырок вниз, к самой земле, конец шеста описывает страшный свистящий полукруг, метя по ногам противника, – «Аркан богомола»… Мгновенный разворот, удар снизу вверх, не разгибаясь, из немыслимой стойки – «Богомол бьет цикаду»… Я долго пытался повторить это движение, используя в качестве оружия черенок от лопаты. Дня через три регулярных тренировок, однако, бросил, уговаривая себя: не шаолиньский монах, в конце концов. А следователь по особо важным делам – это прежде всего не мышцы и не растяжка, а ум, воля, реакция (или, как говорил Сергей Павлович Туровский, мой бывший шеф, умница и крутейший профессионал: улыбка-ноги-терпение. Терпение-ноги-улыбка).
Шест вздрогнул в последний раз – Дарья на секунду застыла в низкой позиции «Семь звезд», медленно выпрямилась и заметила меня. Улыбнулась, подошла, чуточку рассеянно взяла протянутое мною полотенце.
– Вы давно здесь?
– Минут десять, – отозвался я.
Кузя подошел, потерся о Дарьины ноги, требуя ласки. Она присела, запустила пальцы в богатую опушку (Кузька замер от восторга), взглянула на меня снизу вверх…
– Он у вас повзрослел, – заметила Дарья Матвеевна, почесывая моего зверя за ушами. – Вы заметили, у него глаза стали совершенно другими? Он сильно переживал?
Я пожал плечами.
– Чужая душа – потемки. Иногда кажется: спокоен до обидного, а иногда… Скулит, тычется носом из угла в угол. Одним словом, не поймешь. Вы-то как?
– Вы имеете в виду киностудию?
Она помолчала.
– У нас некоторые кадровые перестановки. Мохов официально назначен главным режиссером. Машенька Куггель (вы должны ее помнить: полненькая, в очках, волосы в мелкий завиток) – помощник режиссера. Остальные на своих местах. Александр Михайлович объявил перерыв на два дня, а послезавтра – возобновление съемок. – Дарья сделала нерешительную паузу. – Вы ведь не против?
– Против?
– Было решено доснять картину. Глеб оставил развернутый план, дневники… Словом, все материалы. Мохов заверил, что ничего менять не собирается.
Она меня будто уговаривала. Мне и самому меньше всего хотелось бы, чтобы Глебов сценарий, который он в великих муках вынашивал столько лет, канул в какой-нибудь пыльный архив вместе с километрами отснятой пленки (шесть здоровенных бобин – две павильонные и четыре натурные, снятые в окрестностях древнего города Житнева).
– Я с ним посоветуюсь, – вырвалось у меня.
Я привык во всех делах, даже сугубо своих собственных, советоваться с Глебом. Он удивительно тонко умел вникать в сущность любой проблемы и принимать ее исключительно близко к сердцу.
Он стоял чуть поодаль, небрежно облокотясь о шершавый теплый ствол старого дуба. Черные длинные волосы были растрепаны (уже с восьмого класса его, болвана, таскали к директору из-за этой «неуставной» шевелюры), белый пушистый пуловер – подарок с Алтая – накинут на плечи и завязан рукавами на груди. Кремовые брюки и светлые теннисные туфли без единого пятнышка – ну как ему это удается, я не понимаю. Ведь тоже, поди, чапал сюда по колено в мокрой траве…
Дарья Матвеевна посмотрела на меня без удивления, но, как показалось, слегка осуждающе.
– Пусть снимают, – сказал Глеб. – Мохов, конечно, скотина порядочная (мы с ним все время цапались, едва до драки дело не доходило), но способный. У него получится.
– Как у тебя? – ревниво спросил я.
– Ну, это ты хватил. С какой стати? У него своя голова на плечах.
– Глеб, а не жалко? Грандиозный замысел-то твой.
– Не жалко, – и повторил мою мысль: – Вот если бы все кануло в архив – тогда действительно.
В самом деле, денег и труда в картину было вложено столько, что не хватило бы пороху бросить все на середине пути. Взять хотя бы Житнев – город-легенду, город-призрак, над которым трудились посменно три бригады художников. Возглавлял их Яков Арнольдович Вайнцман, первый ученик и сподвижник Евгения Енея – того самого, что участвовал в съемках «Дон Кихота» с Черкасовым в главной роли, – создавал далекую Сьерру Ла Манча на солнечных крымских просторах (по его признанию, тогда было проще: несмотря на свирепую партийную цензуру, слово «смета» не звучало так безнадежно и мрачно, да и Крым находился по эту сторону границы). Однажды Глеб представил нас с Вайнцманом друг другу, и старик мне понравился: в нем чувствовалась сила художника, одержимость, даже фанатизм (слово, может быть, и царапающее слух, но точное) – все, присущее настоящей старой школе. И вокруг себя он собрал таких же одержимых, как и он сам, способных втискивать в сутки по тридцать шесть рабочих часов.
«Не смейте произносить при мне слово „декорации“!» – вещал он тонким голоском, тыча пальцем в грудь оторопевшего ученика. Выглядел он при этом весьма угрожающе и немного трогательно: седые волосы вокруг лысины всклокочены, будто у папы Карло, худые ножки, обутые в огромные, не по размеру, ботинки, притоптывают от возбуждения, капля мелко дрожит на крючковатом носу – гном из сказки: иногда бывает сердитым и несносным, но в целом – милейшее и доброе существо. Я переглянулся с Глебом: что, мол, за экспонат? Он улыбнулся в ответ и поднял вверх большой палец.
– Запомните, юноша. Если кто-то, посмотрев картину, скажет: «Какие красивые декорации», знайте, что фильм провален. Все должно быть абсолютно настоящим, вы понимаете? Не выглядеть, а быть! Игра убивает актера – актер должен жить на сцене! А иначе не спасут ни Виго, ни Феллини.
Молодые втихомолку посмеивались, но внимали со всем почтением. Даже я, мало разбиравшийся в искусстве, восхищенными глазами смотрел на его творение. При всем желании я не мог принять увиденное за покрытые грунтовкой куски фанеры – это был настоящий древний город на берегу озера в верховьях Волги: мощные стены, способные выдержать долгую осаду, за ними – дома, мостовые, маковки церквей, сияющие позолотой на фоне изумрудных холмов… Осколок ТОГО мира, перенесенный в НАШ. Или скорее наоборот – я сам вдруг оказался в страшном далеке, за восемь с лишним веков от родного дома.
Я боялся пошевелиться. Была полная уверенность: оглянусь – и не увижу ни камер, ни юпитеров, ни съемочной группы, только непроходимые чащобы, болота и тракт, испещренный следами копыт…
Кажется, я что-то ощутил. Мгновенный переход сквозь незримый барьер, разделявший два мира. Солнце здесь грело по-другому, сосны могуче тянулись вверх, и вода в озере была до того прозрачной, что угадывались очертания рельефа на дне. Город жил – я ясно слышал далекие голоса, стук топоров, ржание лошадей и чистый звук колоколов стройной, будто свечка, звонницы…
Передо мной лежал древний тракт. Я робко ступил на него, подошел к громадному камню у обочины и потрогал его ладонью. Камень был теплый от солнца. Он явно стоял здесь не одну сотню лет – наверно, еще с тех пор, когда не существовало ни дороги, ни города. Он глубоко врос в землю, покрылся лишайником, а из небольшой трещины в нем торчал шипастый шарик какого-то сорняка на высокой ножке. Никаких надписей на камне не было. Зато возле него стоял мальчик.
Неизвестно, откуда он возник. Мальчишка был самый обыкновенный – лет двенадцати, худой и загорелый, светлые волосы падали на лоб, прикрывая серые глаза. Судя по картинкам в книгах, которые мне доводилось читать, на голове ему полагалось носить обруч, но обруча не было. Рубашка из грубой белесой ткани была ему великовата (я подумал, что он, наверное, донашивает ее за старшим братом, как я когда-то в детстве за Глебом). Воротник украшала вышивка крестиком. Штаны с пузырями на коленях, опорки на ногах со следами грязи – в общем, обычный пастушок или сын мастерового (нож с рукояткой из бересты на поясе выглядел совсем не игрушкой). Я вдруг отчетливо понял, что парнишка – настоящий, тутошний, а вовсе не участник массовки.
– Здрасьте, – глупо произнес я.
Мальчик не ответил. Он смотрел немигающе, очень внимательно и слегка настороженно: чего ждать от пришельца? Так мы стояли друг против друга, потом я усилием воли преодолел ступор, сделал шаг назад и налетел на что-то спиной.