Как-то я задал себе вопрос: чем отличается поступок Тиббетса (пилот, сбросивший бомбу на Хиросиму) от работы Буча (палач, приводивший в исполнения приговоры Нюрнберга)? Ведь оба честно выполняли приказ! Эксперимент/устрашение в первом случае или месть/справедливость — во втором — что оправданнее? Не категориально, а по-человечьи? Дело не в количестве: Тиббетс не видел своих жертв и не подозревал последствий. Буч смотрел за выпучивающимися глазами и наблюдал мокрые штаны. Я — за Тиббетса, вы — за Буча. Вот единственная разница между нами. По этому принципу и делится человечество. А вы все про убеждения, религии, нации — здесь нет сути разделения!
(Еще полстаканчика — и топот слабеньких малокровных телец опять забегает от сердца к паху).
Да, я всю жизнь работал без надрыва от производства. И, как говорили мои отваженные женщины, всегда представлял из себя жуткий коктейль из Назанского, Сатина и Настасьи Филипповны. Но сейчас застыл — апогей совпал с перигеем. Наивысшая точка эгоизма. Хотя… Эгоизм — это жидкое словечко — какой-то «яизм». Себялюбие — тоже просто мастурбативная интроверсия, онанистическая интермедия (Да просто элементарная обдроченная интервенция!!!). А я говорю о менялюбии, тимофилии, не как о собственной болезни, а как о перверсии окружающих — вот что постоянно приводит меня на край!
Почему-то всегда хочется сострадания именно к себе. Во мне есть какая-то эпительность, сверхкорпоративность — все это быстро кончается неразличением ненормальности и ненормативности. Именно это более всего бесполезно не в смысле нейтрали, а просто антиполезно, губительно до суперполезности.
Пора заканчивать. Пусть некоторые примут эту незавершенность за незавиршенность. Я не поэт, я — писатель. Просто пишу стихами. А то, что они похожи на песни — не моя вина. Я слишком фоногеничен.
В сумасбродстве есть надежда,
в заурядности — никакой.
Все, что натекстовано в этой сумбурной брошюрке писалось кусками, рывками, без помарок и обдумывания. На пресс-конференциях в правительстве и научных библиотеках, в алкогольных притонах и наркоклиниках, на художественных вернисажах и в ночных вагонах электричек. Писалось пьяным журналистом и презентабельным вип-гостем, скромным библиотекарем и панк-шансонье. Это не сборник и не альбом, это стенограмма стенаний без шумоподавления и корректуры. Чтобы было, чтобы не забыть, не потерять, принять ушат критики и снисходительное причмокивание сантиметровых антимэтров. Раньше я бы выкинул считалки-дразнилки, садистские куплеты и высоколобые частушки. Но реанимация молодости побочна впадением в детство, выруливание к нормальности разбрызгивает абсурд. Я был все время в каких-то попыхах, словно в складках шарпея, раздражая себя своей свежеиспорченностью. У меня сейчас все отлично, дальше будет еще хуже, У меня все позади — понимайте, как хотите. Раньше мне казалось, что я один пишу, все остальные — пышут. Теперь я в этом уверен. Когда-нибудь я подарю все свои книги брату Джироламо — только предупреждаю — серный запах неизбежен. Моя неизменная максималистская патетика играется, как «чижик» — одним пальцем. А возникающая полифония должна исполняться толпой, каждый жмет свою клавишу в свою очередь, но только одним пальцем. Игра в несколько рук — неприемлема — выйдет эгоистическая дисгармония.
Дистрофия общественного сознания заталкивает в индивидуальный самозагон. Буквы помогают растормозить затекшие мысли, а что будет на выходе — никого не должно волновать, особенно художника. Всякая попытка вернуть буквы в подчинение затвердевшим мыслям — ставит создателя раком, а реципиента оставляет дураком, хотя он от этого напыщенно кайфует. Его закостенелость — вторая производная общественной упорядоченности, основанной на заведомо ложных представлениях о свободе, чистоте совести и творчестве. Любая попытка честного самовыражения заносится в разряд извращений и посягательств на мораль. Если бы не природа, моралисты запретили бы есть, испражняться и совокупляться. Но еще придумают суррогаты — ведь подменили же поэзию плохо зарифмованными впечатлениями и ритмизованными трактатами о вкусной и здоровой жизни.