Выбрать главу

5. Он лишает меня классического слуха. Он заставляет меня считать музыкой эту какофонию, созданную по принципу нотного «shuffle». Но ведь Достоевский блестяще дирижирует, не зная (не желая знать) нот, по собственной партитуре, небрежно оркеструя и не заботясь об аранжировке. Но ведь, черт возьми, дуэты Кириллова и Ставрогина, Ставрогина и Шатова, Ставрогина и Лизы, арии «Исповедь Ставрогина», «Жалоба Степана Трофимовича» (я ее называю «Краткое содержание двух тысяч писем к милому другу Варваре Петровне»), джазовые массовые сцены «Второе пришествие Ставрогина», «Бал в пользу бедных гувернанток» абсолютно фоногеничны. Я сбит с настроек.

6. Он лишает меня зрения. В самых опасных точках гаснет свет. Я не вижу лица Кириллова с пистолетом в руке — свеча падает из укушенной руки. Только посторонний свет трех фонарей на секунду позволил рассмотреть убитого Шатова и «крупные струи, пошедшие по поверхности воды». И все важное только в полусвете или полумраке. И ведь даже в этом он заставляет чувствовать разницу!!! Да ведь ему самому стыдно!! Голое тело без панциря, отсюда — стыд. Стыд не за обнаженность персонажа, а за собственную нагую проекцию. А ведь еще недавно, загоняя меня в «Подполье», Достоевский закрывал всех «скорлупой», заковывал в «панцирь». «Бог знает, как эти люди делаются!» («Б», I,2, (IV)). Он ведь тоже вместе со «своими» ищет бога со свечкой, ведь «днем вера всегда несколько пропадает» («Б», II, 7, (II)) Все «они» есть голенькая проекция автора — искажение оригинала зависит только от местоположения источника света. В тексте подобная проекция — негатив. В моменты сумеречного сознания героя его демиург пребывает в твердой памяти и обладает ясной логикой. В моменты затухания сознания автора сознание персонажей внезапно вспыхивает…

Не зря «…свет с прорезами тьмы, но и в солнце пятна!» («Б», I, 1 (VII)).

7. Он лишает меня зрелищ. Ставрогин не убивает Шатова, отведя руки за спину, издевается над Гагановым, стреляя мимо — все его битвы: связать Федьку, дать по морде Верховенскому. Петя не стреляет в Ставрогина, вынимает дуло из лямшинского рта, не помогает в смерти Кириллову, два раза за текст направляя в него револьвер, пугает орудием Федьку, во второй раз получая по физиономии, — только подлый выстрел в обездвиженного Шатова. Шатов не спускает с лестницы Эркеля, продает револьвер Лямшину — один лишь раз физическая победа над пьяным в дугу Лебядкиным. Я иду на бал — получаю фарс. Иду в монастырь — получаю комикс. Иду на капище — в итоге — кучка трусов.

8. Он лишает меня позиции наблюдателя. Я оказываюсь полуслеп (см. 6), на лестнице, у дверной щели, даже в огромной зале среди праздника я не у сцены, а за спинами, меня не допускают в буфет. Он — сталкер по аномальным зонам. Меня пытаются заразить клаустрофилией, постоянно впихивая в нереально узкие пространства. Убийство Лизы я вижу из-за чьих-то грязных спин. Мне постоянно приходится таскаться по какой-то грязи — Достоевский с собой из Питера притащил не только грехи Ставрогина (см. 10) и поражение Степана Трофимовича, но и питерскую погоду. Постоянно возникающий дождь мешает видеть (к 6), передвигаться со скоростью текста (см. 3) и одновременно размывает время (см. 3). В этой трясине смешивается всё (в научном труде я бы назвал это «проблемой стыковки»): то Федор Михайлович обгоняет Антона Лаврентьевича, то отстает от него, довольствуясь крохами его наблюдений. Я ем объедки с обоих столов и постоянно чувствую себя то вуайеристом, то папарацци, которого сейчас обнаружат и переломают ноги. Но рокировка «автор — реципиент» невозможна — между нами постоянно возникает битое поле, клетка под угрозой смерти или сумасшествия. «Мы два существа и сошлись в беспредельности… в последний раз в мире» («Б», II, 1, (VI)). Так же как Липутин «выдает» Ставрогину «патент на остроумие», Достоевский выписывает мне патент на маргинальность и перверсию мысли.

9. Он лишает меня нормального смеха. Остается либо насмешничать, либо смеяться «беспредметным, ни к чему не идущим смехом» («Б», II, 8)). Здоровый смех только у Кириллова, и то в самом начале, остальным — запрет на натуральный смех. «Он слишком много смеется» — страшное обвинение.