– Будет митинг. Будет забастовка, пока его не освободят. Сегодня я узнаю, когда она начнется, – говорит Паола, глядя брату в глаза. Весь гнев, страх и злость за столом исходят от нее одной. Валерио продолжает есть так, словно ничего не слышит, Этторе, лишившись Ливии, потерял способность сопереживать. Он утратил волю к борьбе.
Благодаря хорошему питанию лихорадка у Этторе почти проходит, и он чувствует себя лучше, хотя еще не вполне здоровым. Но через три дня еда заканчивается, а Валерио кашляет так, что его слышно на площади; и на рассвете Этторе стоит перед управляющим из массерии Валларта прямо, на обеих ногах и объявляет, что готов работать. Порезанная нога пульсирует, словно отбивая барабанную дробь; кость беззвучно взывает к нему. Подходя к группе работников, отправляющихся на ферму, он чувствует на себе взгляд управляющего; он сжимает зубы так, что кажется, челюсть вот-вот треснет, но он не хромает. Проделав половину пути по пыльной дороге, ведущей из Джои, он чувствует, как из открывшейся вновь раны течет струйка теплой крови. Кровь льется ему в ботинок, который становится скользким внутри. Пино нет рядом, его наняли куда-то в другое место, и Этторе оглядывается в поисках дружественного лица, знакомого, кто мог бы дотащить его до дому, если он не сможет идти. Он видит Джанни, одного из старших братьев Ливии, и старается держаться поближе к нему.
Джанни смотрит на ногу Этторе, но ничего не говорит. Он старше Этторе всего на два года, но выглядит взрослее своих лет. У него суровое, даже мрачное лицо. Если Ливия была золотой ржанкой, то Джанни – коршун, молчаливый и зоркий. Он не замедляет шага, чтобы Этторе было легче поспевать за ним.
– Как твои родные, Джанни? – спрашивает Этторе.
Джанни пожимает плечами:
– Выживают. Мать все тоскует по Ливии.
– И я тоже, – осторожно говорит Этторе. Ему трудно представить себе, чтобы Джанни мог тосковать. Для этого необходима мягкость, необходимо сердце, которое будет ныть и болеть от полученной раны. – Ты ничего не слышал? – Он не может удержаться, чтобы не спросить, хотя знает, что Джанни разыскал бы его, если бы что-то выяснил.
Джанни мотает головой:
– Во время жатвы невозможно подслушать, что болтают надсмотрщики.
– Знаю.
Это проще сделать во время молотьбы. А сейчас жнецы разбредаются по полям, тут не поговоришь и не посплетничаешь. Не услышишь, о чем беседуют надсмотрщики или аннароли – те, у кого есть постоянная работа в массериях. Другого пути узнать, кто сделал это с Ливией, не существует. Этторе категорически запрещает себе думать о подробностях этого страшного злодеяния – это невыносимо, это свело бы его с ума. Для крестьян нет иного правосудия, кроме личной мести, так было всегда. Этторе сам не раз слышал, как охранники хвастались своими грязными делишками, и он всегда старался запомнить лицо человека, если не мог выяснить его имени, и передавал услышанное тем, кому следовало. Не исключено, что рано или поздно кто-нибудь окажет подобную услугу и ему. Но прошло уже шесть месяцев, и никто и словом не обмолвился об этом случае. О ней. О тех, кто мог напасть на молоденькую девушку, когда та возвращалась в город с охапкой раздобытого хвороста в переднике. К стыду жителей Апулии, насилие по отношению к женам, дочерям и сестрам здесь повсюду. Бесправные мужчины, раздавленные нуждой и отчаянием, вымещают свой гнев на тех, кто еще бесправнее, даже если они ни в чем не повинны, даже если они любимы, даже если мужчина еще больше ненавидит себя после этого. Но все это остается внутри семьи и никого не касается. Но преднамеренное нападение за пределами дома, да еще такое жестокое, – это касается всех.
– Я все время спрашиваю. Я все время пытаюсь выяснить, – отвечает Джанни, словно оправдываясь перед Этторе.
– Знаю, – повторяет он.
– Когда-нибудь правда откроется. – Джанни смотрит на лежащую перед ним дорогу, его глаза прищурены, хотя солнце только начинает подниматься. В одном не приходится сомневаться: когда они найдут негодяев, те заплатят своей шкурой. Некоторое время они шагают молча, и вскоре Джанни уходит вперед, а Этторе отстает. Он презирает свою слабость.
Мучительный день тянется долго. Слишком поздно Этторе догадывается перевязать штанину шнурком от башмака, пыль и грязь уже успели набиться в рану. Тряпка, которой она была перевязана с самого начала, не менялась и теперь смердит. Он надеется лишь на то, что зловоние исходит от тряпки, а не от самой раны. На этот раз он не жнет, а вяжет снопы; в каком-то смысле это проще – не нужно орудовать тяжелым серпом, не нужно то и дело переносить вес с ноги на ногу. Но зато приходится больше нагибаться, и всякий раз, когда Этторе наклоняется, голова у него идет кругом, подступает тошнота, и он с трудом удерживается на ногах. Когда приходит время обеда, он смотрит на свой кусок хлеба с удивлением: хотя его желудок пуст, есть ему почему-то не хочется. Он кладет хлеб в карман, чтобы забрать с собой, и в три глотка выпивает воду. Мухи так и вьются вокруг него. К полудню его снова начинает знобить, хотя день выдался жарким, и по взглядам, которые бросают на него другие работники, Этторе понимает, что выглядит он неважно. Какой-то незнакомый человек подходит к нему и, похлопав по плечу, говорит, что сегодня ему стоит отдохнуть. Прикосновение заставляет Этторе отшатнуться. В его кожу словно вонзаются иглы и булавки, внутренности начинают вибрировать.