— Мамочка! — говорит она старой пани, пришедшей в спальню вздремнуть после обеда. — Что, я еще хороша?
— Да, Рогнеда, ты очень хороша. Когда я была молодая, я была такая же красивая, как ты, тогда за меня сватался пан Юзеф, но я за него не пошла, он чуть не умер с горя.
Рогнеда разглядывает себя в зеркало.
— А ведь я, мамочка, скоро начну толстеть… Бр-р-р!.. Оплыву жиром и стану неповоротлива. Мне кажется, я уже и теперь полнее, чем раньше.
Пани не соглашается:
— Напротив, Рогнеда, ты слегка похудела за последнее время.
— Неужели?
— Да.
— Это тоже плохо.
Она слабо душит носовой платок, чтобы по исходящему аромату не сразу можно было определить — действительно ли надушена она; затем уходит в кухню отдать кое-какие распоряжения кухарке.
Кухарка — плюгавенькая старушонка, с микроскопическим носом, с блаженной улыбкой на глупом лице, маленьком, как мужской кулак средней величины. На ее микроскопическом носу прилепились огромные очки в железной оправе, а из-за очков видны вытаращенные желтые глаза… Кухарка любит наряжаться в красные платья, с бантами, и очень похожа на сову, но Рогнеда за ее очки дала ей прозвище — Профессор.
— Пожалуйста, Профессор, еще сходите в ренсковый погреб и купите там бутылку коньяку и четыре бутылки лимонаду. Вот вам деньги… Запомните?
Белесые губы недоумевающе шлепаются одна о другую.
— И вот… И почему же?
— Что почему же?
— И вот, вы пьяною будете… И разве не срамно барышне пить?.. И вот, я схожу, не мое дело… И вот…
— Ах, какая вы дура, Профессор! Я не для себя, ко мне гости придут.
Белесые губы опять шлепаются одна о другую.
— И еще булок, винограду… И еще апельсинов. Хорошо, барышня.
Рогнеда идет в гостиную, открывает пианино, — комната оглашается бурными звуками. Гоп-ля! Гоп-ля! — Рогнеда возбуждена, пальцы стремительно пробегают по клавишам, звенящие волны плывут, сталкиваются, разбиваются, замирают и восстают опять, опять…
Блестит и веселится пианино, пробужденное к жизни десятью быстрыми пальцами. Иногда Рогнеда перебирает клавиши тихо-тихо, как любящая кудри любимого; иногда гневно и стремительно, нанося боль и томление певучей душе блестящего инструмента.
Как легко и как радостно!
Опустошенный сад не глядит в окно взглядом тлена и разрушения, серые нити, беспрерывные капли дождя, далеко-далеко за спиною. Со свистом могучих крыльев, с гортанным выкриком взлетает в памяти черный прекрасный лебедь, — взлетает в лазурь, качается в вышине, взлетает все выше и выше…
Вдруг издалека доносится настойчивый звон. Разве сегодня воскресенье, разве сегодня поют колокола на колокольнях?
Она вскакивает с табурета, прислушивается…
В передней дребезжит звонок.
Торопясь, задевая за мебель, Рогнеда выходит в переднюю, снимает стальную цепочку с двери, отодвигает задвижку. Руки дрожат.
— Рогнеда Владиславовна!
Это Ковалев, в морской накидке, с поднятым капюшоном.
Он подает ей букет, — белые, белые, белые, белые цветы… Так много белых цветов, что в глазах остается сплошное белое пятно.
Она с легким поклоном берет от него букет.
— Мерси!
И торопливо говорит:
— Вот сюда, сюда вешайте накидку, — та вешалка сломана. Пришли-таки, не надули? Как здоровье вашей жены?
— Ничего, она всегда хорошо себя чувствует, — растягивает слова Ковалев протирает носовым платком вымоченные накидкою руки.
— А я сейчас играла и не слышала, что вы звоните… Надеюсь, не долго заставила вас прождать?
— Нет!
Ковалев в своей излюбленной рембрандтовской рубахе.
— Что это у вас такой мрачный вид, Рогнеда Владиславовна?
Она улыбается:
— А мне самой казалось наоборот. Я очень рада, что вы пришли… Проходите же! Спасибо вам за букет, надо его поставить в воду, чтобы не завял.
9
— Вы сегодня великолепны! Сегодня в вас торжествует черная красота, вы мне кажетесь жрицей Черного Бога. Или вы думаете обмануть меня этим крестом, — не поверю.
Рогнеда смеется.
Он сидит на маленьком стуле, выкрашенном бронзовою краской. Рогнеда перед ним на диване. Он ее рассматривает, как поразившую его картину, как статую, восхитившую правильностью форм и безмолвным величием.
— А как ваши наблюдения над мыслью?
Ковалев задумчиво отвечает:
— Какие там наблюдения? Для этого я слишком неусидчив и несистематичен. Так, просто маленькие подглядывания в щелочку. Но только меня эта тайна влечет. Какими неведомыми путями, к каким недосягаемым целям стремится человеческая мысль? Порою, в жесточайшие приступы хандры, я как бы раскрываю двери и вхожу, вхожу в свою мысль, тогда мне кажется, что ею можно вполне овладеть… Но вот, рассеялись туманы — и опять темно и пусто: мысль от меня ускользает, я начинаю реально ощущать свою оторванность от нее.