Выбрать главу

Вся комната наполняется невидимыми, тайно-пребывающими существами. В каждом предмете, находящемся в этой комнате, пробуждается иная, враждебная ему, Ковалеву, жизнь.

Ядро словно думает мучительную заржавевшую думу. Сейчас оно покатится, ударится в его грудь и с гулом упадет на половицы пола.

Чернильницы протянули свои черные жерла, как черные глотки, смоченные черною неподвижною кровью.

Деревянные ручки с перьями стали похожи на злые острые копья, готовые ослепить зрячие глаза.

Даже безобидная резинка, умеющая только стирать штрихи карандаша, — даже она готова долго-долго стирать какие-то слова, какие-то неведомые мысли, стирать их с болью, с гневом, с упорством воскресшего на миг предмета.

Ковалев вскакивает с кресла и, высоко поднимая над головою яркую лампу, поспешно уходит в спальню к Серафиме, смежную с его кабинетом. Нет, он не хочет здесь оставаться… Ему постлано на диване, но все равно он не хочет здесь спать. Не то, чтобы испугался ночного одиночества, а так… неприятно… Скучные осенние ночи! В осенние ночи, когда бушует на улице ветер, в душе восстают седые предания, нелепые, древние, рождающие панический страх. Он в этом не виноват: страх входит помимо его воли.

— Ты спишь, Серафима?

Серафима открывает заспанные глаза, жмурится и потягивается. Тело у нее белое, упругое, плечи овальные, а шея слегка припухлая, с заманчивыми складочками.

Он зажигает висячий розовый фонарь, гасит принесенную из кабинета лампу и раздевается.

— А я читал, Серафима. Ты давно заснула?

— Нет, недавно.

— Подвинься немножечко к стене.

Серафима, блаженно улыбаясь, подвигается.

Ковалев целует ее и в плечи, и в припухлую шею, и в привычные губы…

После поцелуев разговор:

— Кончила с капустой?

— Да, Геша, я нынче закупила две сотни кочанов; капуста хорошая, белая.

— Так. Ну, давай спать. Спи, милочка. Я уж останусь у тебя, а в кабинет не пойду.

Воцаряется тишина, только на улице бушует осенний ветер, как старый бесхвостый черт, злобно пытающийся сдуть в одну темную кучу все дома. Не удается старому ночному черту, сильнее злится он, дует яростнее и в бессильной злобе дико воет по-волчьему.

…Спит и Рогнеда в своей спальне со старою пани и видит сон, будто она стоит в костеле, украшенном золотом. В черном платье она и в черном вуале, и с головы ее траурный креп ниспадает на старинную мозаику пола. Певуче рыдает орган, но кто играет, не видит она, погруженная в молитву, в сладостное оцепенение. Только знает, что косыми лучами входит солнце через стрельчатые переплеты готических окон; только слышит она, как юноша-ксендз говорит нараспев торжественные слова латинских гимнов. И она опускается на колени и предается страстной молитве. И уже звенят, как медь римских щитов, победные звуки гимнов, а певучий ропот органа растет, ширится, крепнет.

— Рогнеда, вставай!

Со страшным грохотом рушатся золотые, убегающие ввысь колонны.

— А?.. Что? — в диком страхе поднимает Рогнеда голову с подушки. — Вам чего?

Старая пани будит ее:

— Не опоздай, Рогнеда, на урок, пора вставать.

— Сейчас, мамочка.

Она опускается обратно на подушку. Сердце испуганно трепещет в груди, а из черных глаз еще не иссяк недавний ужас.

В окно спальни заглядывает серый, холодный день. Пора на работу.

11

Каждым вечером они видятся друг с другом. Чаще приходит Ковалев к Рогнеде. Он засиживается у нее до глухой полночи. Они вместе читают или она ему играет на пианино его любимые пьесы, и ей нравится, что полонез Шопена, пламенный и полный черной скорби, он любит так же, как и она.

— Играй же, Рогнеда, играй! Когда из-под твоих пальцев вылетают эти бурные звуки, ты точно преображаешься вся, — я слышу, как рыдает прекрасная женщина, нация, истерзанная в беспрерывных кровопролитиях. И тогда ты…

Ковалев целует Рогнеду в лоб:

— Играй же, Рогнеда, я так люблю тебя слушать.

И она идет. Она садится за пианино, быстрые пальцы стремительно пробегают по клавишам.

С лязгом сверкающих сабель, с надменными возгласами входят беспечные ляхи. Открывается шумный пир. Слышен звон заздравных кубков. А потом — все смешалось: ржут кони, пляшет огненный вихрь и льется кровь на землю, на безумные лица, в ревущее пламя… Хрипло стонет посаженный на кол юноша-рыцарь, размахивая обрубленными по локоть руками. И вот — уже тихо, по тихому полю скачут окровавленные всадники, изредка перекидываясь спокойными словами…