Струны замолкают.
— Как я тебя люблю, Рогнеда. Удивительно нищенски жалок наш язык: ну как мне рассказать тебе все, что я чувствую, чем живу. Слова — это железные прутья темницы, напрасны усилия: решетка крепка, темница глуха… Запри дверь, Рогнеда.
— Зачем?
— Так… Я хочу. Неприятно, что твоя мать или Профессор каждую минуту могут войти.
— Да они давным-давно спят.
— Ну все-таки…
Ковалев встает с дивана и сам дважды повертывает в двери ключ. Обнимает Рогнеду, подводит ее к дивану, она садится к нему на колени и нежно обвивает его шею руками.
— А я, Георгий, иногда боюсь-боюсь моей любви. Мне очень страшно. Ты такой глубокий, сильный духом человек, а я что?
— Ты моя милая, любимая Рогнеда!
От близости ее девственного тела, он пьянеет, его губы жадно ищут ее губ и сливаются с ними.
Он грубо схватывает ее и роняет на диван. Глаза разгораются, а бледные щеки наливаются румянцем.
— Отдайся! Отдайся мне, слышишь?
Он это произносит кричащим шепотом, кричит сдавленным до боли криком. Лампа на столе светит тускло. Обнаженная шея Рогнеды зовет к знойной телесной радости.
— Нет, милый, нет, не надо!
— Ты боишься, да? Чего ты боишься? А-а, ты боишься!
— Нет, нет…
Она борется с ним, но он ее не выпускает из своих настойчивых объятий, ее упорство его только раздражает.
— Рогнеда, это недостойно тебя, недостойно… Слышишь?
Она молчит и борется с ним в молчаливом упорстве.
Он наклоняет свое раскрасневшееся лицо к ее лицу, осыпает ее злыми поцелуями и шепчет, как в бреду:
— Да! да! да!.. Недостойно… Да! да! да!.. Слышишь? Боишься, боишься… Девический стыд. Нехорошо!
Но ей, как ловкой змее, удается выскользнуть от него. Он яростно сжимает зубы, слышно, как они скрипнули и раз и два. Смотрит на нее зло и тупо.
— Ты… меня мучаешь… Это не хорошо, Рогнеда. Разве мужчина не создан для женщины? Или ты думаешь, что следует пренебрегать своим телом? Ты — против радости плоти? Нет, Рогнеда, это не верно: надо быть гармоничными. Я люблю и тебя, и твое милое тело, я хочу тебя всю, всю… Впрочем, ха, ха! — ты, вероятно, боишься ребенка?
Рогнеда еле слышно отвечает ему:
— Да.
— Ну, так…
Им овладевает бешенство. Он сжимает кулаки, словно собираясь броситься на нее, ударить, растоптать.
— А… а… Ты лжешь, ты не любишь меня, я знаю. Если бы любила, ты бы не боялась.
Рогнеда думает:
— Если бы любила, ты бы не боялась!
— И ты бы хотела иметь от меня ребенка.
Рогнеда думает:
— И ты бы хотела иметь от меня ребенка.
— Ты пойми: к чему себя обманывать — я бездарен, мне никогда ни в звуках, ни в красках не изобразить тех звуков, тех красок, что живут в моей душе. Да, я бездарен, но я хочу творчества. Как мне показать мысли, что обуревают меня, те настроения, какие испытываю я порою? Я хочу творчества, милая Рогнеда, и ты не должна бояться нашего ребенка, быть может, в нем мой выход, он скажет то, чего я не могу сказать. От Серафимы я не имею детей, да и не хочу иметь, она слишком глупая самка, она гусыня, с которою не должно сходиться творческой личности, — и я — Ковалев колеблется, — я не живу с ней супружескою жизнью с тех пор, как полюбил тебя.
Рогнеда смотрит на него нежно и жалобно, ей хочется что-то ему сказать, что-то такое нежное, такое переполненное тепла, в чем он, как в лучах солнца, согреется, но слов нет — властвует молчание.
— Георгий! Ты жесток ко мне, мне это больно. Ты несправедлив.
— Нашего ребенка! — изумленно думает она, и весь Ковалев как-то вырастает, преображается в ее глазах. Славное, родное лицо! Глубокие, умные глаза! Изящный, благородный!..
Ковалев видит, как губы Рогнеды складываются в мягкую улыбку, как длинные ресницы опускаются почти до половины затуманенных глаз, как она мило и безвольно горбится, точно все ее мускулы вдруг утратили свою силу, — и он подходит к ней, берет за обе руки, целует их, целует ее колени, смутно ощутимые сквозь шелк платья, и настойчиво увлекает к широкому дивану, она ему без слов подчиняется: нет воли, нет силы и даже нет ее, Рогнеды, — одни огромные, пылающие губы, прильнувшие к другим пылающим губам; а еще осталось что-то усталое, распростертое, в глубине которого победно умещаются и радость и страх.
Лампа тускла. Гипсовый Мефистофель улыбается.
…Над спящим городом, над городом, погруженным в холодную ночь, проносится первая вьюга: с высокой тьмы спадают пушистые снега, летят, вьются, крутятся, устилают тающими тельцами мостовые, крыши домов, пожарные каланчи, брезенты уезжающего завтра цирка, городские весы, похожие на гигантскую виселицу, и мертвые, опустошенные сады.