Он разводит руками.
— Сам не знаю. Опять начинается приступ тоски… Темно, сиротливо. Проклятое время, проклятое поколение — хилое, бесплодное, беспомощное, лишенное веры в себя и надежд, без всяких устоев, без всяких принципов.
Она его утешает:
— Люби меня, я от тебя ничего не потребую — ни подвигов, ни жертв. Будь свободен во всем, но приноси мне твое лучшее, твое самое лучшее, я его взлелею и сохраню.
Рогнеда встает с кресла, кладет ему на плечи свои руки и глазами, полными слез, заглядывает в его глаза.
— Ты не видишь своей красоты, Георгий. Даже твои недостатки и слабости не могут затемнить твоего светлого облика. Среди всех этих трусов, недоносков и торгашей ты один лучезарно выделяешься. Я с тобой пойду всюду.
— Эх, Рогнеда, было бы куда идти. В том-то и вся штука!
— Нет, нет! Не смей так рассуждать! Ну, целуй меня, будь веселым. Хочешь я тебе сыграю на пианино?
— Хочу.
— Ну так слушай.
Рогнеда вытирает с глаз батистовым платочком слезы и садится за пианино.
14
— Некто сказал: женщина — сфинкс без тайны, а я ему скажу: но и мужчина есть безсфинксовая тайна! — философствует подвыпивший Долбня на именинах Пелагеи Евтихиевны Ковалевой.
— Брось! — лениво ворочает языком его сосед Алексей. — А тебе-то какое дело? Ну их всех к лешему. Наплюй да и разотри! Выпьем за здоровье именинницы…
Он поднимается из-за стола с рюмкою в руке.
— Пелагея Евтихиевна, за процветание… то есть, так сказать, пью за ваше здоровье и всего вам… м-м-м… наилучшего. Простите, что незваный затесался к вам на именины.
Пелагея Евтихиевна благосклонно кивает головой, отрываясь от беседы. По случаю своего тезоименитства она разрядилась в пух и прах: кольца, ожерелье, лиловое бархатное платье… Стол уставлен фалангами яств и бутылей. Гости: фон-Книппен, Рогнеда. Тихий Ужас, Долбня и Алексей, да два тощих старичка в сюртуках и три дамы.
Алексей опоражнивает рюмку и опускается на стул.
— Неосновательно выпивать за здоровье пятнадцатую, — скептически замечает ему Долбня, но сам не выдерживает и тоже поднимается.
— Говорю тост. Немного внимания!
Пелагея Евтихиевна сокрушенно хлопает глазами, опять отрываясь от беседы с дамами.
— Что есть человек? Человек есть вещественный прах — и ничего более.
Долбня свирепо нахмуривается.
— Всякая именинница есть тоже человек… Н-да!.. Но все ж таки именины отличная вещь. За ваше здоровье, Пелагея Евтихиевна!
Он с треском опускается на свое место и шепчет Алексею:
— Загнул я ей салазки! Не знает, что делать — сердиться или благодарить.
— Ты, дружище, такой же нахал, как и я, — пьяно отвечает ему Алексей.
— А я, господа, анекдот новенький раздобыл! — пасмурно сообщает фон-Книппен и принимается его рассказывать визави Тихому Ужасу. Она внимательно слушает, кушая миногу с горчицей и с уксусом.
Рогнеда сидит рядом с Серафимой, против Ковалева.
— Передайте мне, пожалуйста, Рогнеда Владиславовна, коробку с сардинами.
Рогнеда передает.
— Благодарю. Вы любите сардины?
— Нет, не особенно.
— А я очень их люблю.
— Я вообще рыбу не люблю.
Рогнеду тяготит ее соседство. Она с отвращением смотрит на полные белые руки Серафимы. Георгий их тоже целовал… Если бы его поцелуи оставляли золотую пыль, то, пожалуй, руки Серафимы оказались бы сплошь ею покрытыми.
— Что вы теперь делаете?
— Да так, по хозяйству. А вы знаете, Геша собирается за границу.
— И вы тоже поедете?
— Неизвестно, это зависит от того, как устроятся дела. Он продает корабельную рощу в нашем имении Дудову, да тот дешево дает. Геша теперь дает уроки живописи его дочери.
В голосе, в глазах, во всей фигуре Серафимы столько довольства собой, что Рогнеда на нее озлобляется.
— Зачем вам заграница? Вам и здесь хорошо. Из-за каких-то картин трястись в вагонах, хлопотать, беспокоиться… Нет, на вашем месте я бы не поехала.
— Вот, и я то же говорю, да он не слушается меня.
— Георгий Глебович, — окликает его Рогнеда, — вы чего же, серьезно собрались в иноземщину?
Ковалев поднимает голову.
— Да. Через месяц все выяснится. Хочу к весне укатить в Париж, а оттуда в Италию.
— А почему у вас сегодня такое скучное лицо? — понизив голос, спрашивает Рогнеда.
— Простудился, должно быть — нет ничего подлее оттепели, сегодня ходил в расстегнутом пальто, и вот — насморчище.
— Насморк есть красноречие носа! — глубокомысленно замечает Долбня.
Рогнеда вдруг замирает, крепко сжимая в руке вилку. К ее горлу подступает жесткий клубок, на лбу выступает пот; висячая лампа, бутыли, телятина в белой бумаге, узорно вырезанной по краям, — все начинает подпрыгивать и метаться в разные стороны. Голову клонит на грудь, как будто она наполнилась свинцом, а жесткий клубок расширяется, щекочет гортань, вызывает слюну, которую Рогнеда едва успевает глотать. Запах жареной свинины, тяжелый, нестерпимо удушливый, бьет в ноздри, Рогнеда пытается не вдыхать его в себя, но это ей не удается. Сейчас она потеряет сознание и уткнется лицом в стоящую перед ней тарелку.