Я узнал обо всем случайно. Наверно, в сентябре-октябре. Мы с сестрой сидели у мамы в комнате, на широкой тахте. Я любил здесь смотреть книги: над маминой тахтой висела большая полка с брокгаузовскими изданиями Шекспира, Шиллера, Мольера и Байрона - роскошные, тяжелые тома с иллюстрациями, переложенными папиросной бумагой. Был посторонний или родственник, мама рассказывала что-то мне не интересное, я не вслушивался, переворачивая громко шелестящие страницы. А услышал даже не сказанное, а молчание, воцарившееся за маминой обмолвкой, и еще - будничную привычность словосочетания, которая больше всего - я это отчетливо помню - и потрясла меня. "Это было еще до ареста Гриши", - сказала мама: так говорится о чем-то, давно ставшем обиходом и жизнью.
И тут я увидел, что они смотрят на меня со страхом - и сразу все услышал и все понял. Нас оставили с сестрой вдвоем, я рыдал, не мог успокоиться, она пыталась объяснить мне: просто отец был знаком со многими, оказавшимися теперь врагами народа, а потому его, собственно, и не могли не взять.
Я тут же рассказал обо всем услышанном лучшему своему товарищу, он жил в нашем дворе, рядом. В моем изложении это, очевидное для меня, хотя и вынужденное обстоятельствами, недоразумение придавало нашему семейству ореол исключительности, устраняя, казалось бы, очевидные потери: он не враг - просто ему по службе пришлось познакомиться с врагами. Я даже чуть важничал в своей горечи. Почва, заколебавшаяся было под ногами, опять стала прочной. В конце концов недоразумения всегда проясняются, сестра в этом не сомневалась, а прочее меня тогда не тревожило.
Утром второй класс встретил меня глухим молчанием, которому я, впрочем, не придал значения. Но когда на первой же перемене это молчание взорвалось дикими криками и улюлюканьем, когда приплясывающая толпа мальчишек и девчонок загнала меня в угол, и до меня дошло, что они кричат, я понял цену вчерашней откровенности с лучшим другом.
"Враг народа, враг народа, враг народа!!!" - звенел в моих ушах истошный крик. Потом все смолкло: разрезав толпу, подошла учительница. Я помню, не наша - высокая и худая, строго спросила меня, правда ли это, и когда я, с трудом сдерживая слезы, подтвердил, уже не пытаясь прикрыться утешительной версией сестры, она дотошно стала выспрашивать, кем был отец и как мы жили. Это "был" и ее дотошность меня доконали. "Не надо плакать, сказала учительница, - слезами не поможешь, надо хорошо учиться и заслужить доверие".
В похожей ситуации я оказался еще раз в жизни почти десять лет спустя. Я учился тогда на подготовительном отделении в Горном институте, кончал десятый класс. Был последний год войны, у меня была первая любовь и меньше всего хотелось заниматься школьными премудростями. По всей вероятности, не только мне, потому что однажды, в яркий весенний день, всю нашу группу вызвали за неуспеваемость к директору института - крупному, шумному, в моем тогдашнем представлении - блестящему человеку.
Мы стояли у трех стен в его огромном кабинете, а он за своим гигантским столом нас распекал, сначала всех вместе, потом опрашивал каждого.
"Фридлянд!.. Кто ваш отец?"
"Мой отец был историком. Он арестован в 36 году..." - начал я робкой заученной скороговоркой.
"Как? Тот самый Фридлянд?! - блистательный директор вылетел из-за своего царственного стола, пробежался по роскошному ковру и круто остановился возле меня. - Тот самый Фридлянд? Враг народа? Известный троцкист! Я помню, мы исключали его из партии..."
"Отец никогда не был троцкистом,- сказал я тихо, даже не из чувства протеста, а просто стараясь уточнить. - И из партии его не исключали, его арестовали с партбилетом в кармане".
"Ах так? - сказал директор и посмотрел на меня с любопытством. Может, у тебя и двоек нет по алгебре?"
Я плотно замолчал. Так почему-то всегда получалось в моей жизни, что всякая попытка даже не бороться за справедливость, но что-то уточнить, намекнуть на правду, всегда кончалась моим поражением - у меня обязательно что-нибудь было не так: не хватало важной справки или я проливал не вовремя чернила, или эти двойки по алгебре. В тот раз директор пожалел меня. Он так же стремительно вернулся за свой гигантский стол и оттуда прогремел его голос, предупреж-давший, что в этих чрезвычайных обстоятельствах мне надо учиться особенно тщательно.
...Я сам прочитал в газете, что отец был одним из руководителей террористических групп в Москве. В тот день после своего публичного разоблачения, вернувшись из школы, я, видимо, впервые взялся за газеты.
Это, кстати сказать, необычайно поучительно. Я настоятельно советую выбрать час-другой, отправиться в какой-нибудь не самый захудалый читальный зал и попросить, скажем, подшивку "Правды" за 1936 или 1937 годы, благо сейчас это доступно без каких бы то ни было ограниче-ний. Трудно передать оглушительное впечатление, которое теперь эти газеты производят. Все забывается, и кажется - такого не было: портреты, портреты, портреты - во весь рост, улыбающийся, с детьми, полярниками, стахановцами, Горьким, Чкаловым и Серго; бесконечные статьи - "Слава!..", "Спасибо!..", "Любимому и дорогому !..", "Родному отцу!..", "Мудрому учителю!.."; каннибальские черные "шапки": "Сотрем с лица земли!", "Расстрелять негодяев!", "Раздавим гадину!", "К стенке подлецов!", "Уничтожим презренных выродков!", "Никакой пощады и жалости!", "Взбесившихся псов расстрелять - всех до одного!" (это последняя строка в речи Вышинского на процессе Зиновьева - она была многократно повторена на транспаран-тах, которые несли юные физкультурницы и студенты); и благостные лица героев-летчиков и шахматистов... Смесь провинциализма, крикливой безвкусицы, инфантильности, какого-то чудовищного азиатского лицемерия, лжи и гнусности - каждый день на шести газетных полосах... Поистине поразительна человеческая способность все забыть, проявляя только академический интерес к фактам истории!
Но мне читать эти газеты тогда было просто скучно, следить за процессом в подробностях я не мог, мною руководила совершенно определенная идея. Я взял пачку газет конца августа - они лежали у сестры на столе, и принялся водить пальцем по строкам, не читая, до тех пор, пока палец сам не остановился на слове "Фридлянд". Тогда я стал читать все вокруг. А потом двинулся дальше.
Так я узнал, скажем, что Тер-Ваганян, проходивший по процессу Зиновьева и Каменева, обсуждал вместе с троцкистами Зейделем и Фридляндом организационные вопросы создания террористической организации в Москве. Тер-Ваганян говорил; "В 1932 году при встрече с Фридляндом я ему сказал, что сейчас необходимо перейти к насильственной борьбе с партией. На его вопрос, что означает насильственная форма борьбы? - я ему ответил: ты же не ребенок, насильственная форма борьбы - это террористическая форма борьбы, это же ясно". Дальше говорилось: "Рядом вопросов тов.Вышинский уточняет взаимоотношения по террористической работе между Тер-Ваганяном и Фридляндом. Из ответов Тер-Ваганяна выясняется, что Тер-Ваганян давал Фридлянду указания об организации террористических актов".
О каких конкретно "актах" шла речь, что "уточнялось" в "террористической работе" - не было сказано, но и это являлось стилем процессов: подсудимые просто признавались в злодей-стве - конкретность судей не интересовала прежде всего потому, что самого "преступления" не было. Ввиду отсутствия фактов, доказательства были заменены обвинениями. Этого оказалось достаточным не только для суда (его просто не существовало), но даже, как уже говорилось, для проницательного писателя Фейхтвангера. Впрочем, наверно, я не прав. Претензии, которые порой, в трагических для народа обстоятельствах, мы предъявляем "чужому дяде", очевидно нелепы. У Фейхтвангера, скажем, наверно, были свои причины и свои обстоятельства, оправдывающие перед собой его "близорукость", для него уважительные. Какое ему дело до нас, и нам ли судить его, проглотившим процессы тридцатых годов, рукоплещущим или промолчавшим все эти годы каннибальской вакханалии!..