Наверно, мои интеллектуальные выкладки о морали были чужды ей, мастеру мимикрии, у которой эти механизмы регулировались не интеллектом, а инстинктом. То, что она делала, могла делать только женщина, ибо только женщина может совершенно отбрасывать интеллект в ситуациях, где он может помешать.
А я просчитывал ее мотивацию, все больше поражаясь глубине евангельских слов: "Когда говорит… ложь, говорит свое, ибо он лжец и отец лжи".
Я тоскую по Насте. Как здорово было бы любить ее!
Погода испортилась внезапно: зарядили дожди, как-то сразу похолодало, и "бабье лето" мгновенно превратилось в унылую осень.
В ее лжи необходимо должны были иметься элементы реальных происшествий, ибо крайне трудно придумывать что-то действительно новое.
Меня охватывала ярость, когда я думал, что же может стоять за ее ложью.
Два дня я лежал в постели, ожидая смерти. Я ничего не ел, не пил, бредил,
Через два дня приехала она, чтобы подарить книгу Сэлинджера с посвящением: "Найди в этой книге легенду о выборе скакуна и прочти те строки, что я подчеркнула. Ведь только благодаря тому, что в тебе живет такой же Гао, мы вместе…
P.S.: Пожалуйста, утоли моя печали…"
"Гао проникает в строение духа. Постигая сущность, он забывает несущественные черты; прозревая внутренние достоинства, он теряет представление о внешнем. Он умеет видеть то, что нужно видеть, и не замечать ненужного. Он смотрит туда, куда следует смотреть, и пренебрегает тем, на что смотреть не стоит".
Выпив чаю и препоясавшись, как пророк, я стал делать логику.
В ноябре я любил ее.
Утратив тайное знание, я вынужден подменить его суррогатом, коим и является интеллект. Я (и никто) не может создать отражение подлинной любви (для этого пришлось бы жеребца называть кобылой, а грешницу святой, и это было бы правдой, правдой любви), но я должен создать отражение любви, для этого вынужден переводить все сущее на язык интеллекта, у меня нет другого выхода. "Правдивый свет мне заменила тьма, И ложь меня объяла, как чума".
С Секундовым я встретился на Театральной. Как будто ничего не было, но только он был совсем чужим человеком. Я не знал его, и мне не хотелось его знать.
Несмотря на перемены, традиции оставались сильны. По дороге он сказал, что видел Жеребко. Он отдал ей фотографии, те еще, давние. В тот день Жеребко была в мексиканском пончо. Ее улыбка, вся она, как символ элитарной недоступности…
Может быть, напрасно я тратил столько времени, может быть, она уже завтра может стать моей?
Серж присмотрел сборник Мандельштама, а я увидел Камоэнса. "Воспоминанья горькие, вы вновь врываетесь в мой опустелый дом…"
Она ждала меня. Мы закрылись в кабинете массажиста — ее маленькой комнатушке. Настя была какой-то липко-сладкой, будто леденец, тягучей и потной.
Я провожал ее домой, а она говорила о Жеребко с горечью: "Неужели она красивее меня?"
Как обычно, я ни о чем не жалел.
Мне не терпелось закончить все как можно быстрее, но Ирина назначила встречу через несколько дней. В пятницу.
Я купил шоколад "Вдохновение", который так любил в детстве.
Все нити ото всех времен соединились сейчас, давая странное чувство власти над будущим: я обонял запах улицы, мороза, ветра, но и запах детского сада, яслей, школы, дома на Мичурина и дома на Шлаковом. Я будто шел не на встречу с Ириной, а навстречу с абсолютным знанием, я собирал воедино разорванные нити дней.
Ее не было на условленном месте. Было холодно, поэтому я пошел к ней домой. Ее мать-цыганка сказала, что она уже ушла. Я увидел ребенка, рассмотрел стареющую мать, и понял, что эту нить никогда не увязать с паутиной сознания. Моя нить — Настя, но следовало довести начатое до конца.
Разговор не клеился. Вместо запланированных объятий, объяснений в любви и пылких клятв шел разговор взрослых людей, из которых один был когда-то влюблен. Я хоронил прошлое, а о чем думала она?
Вспоминая ребенка Ирины, я фыркал, понимая, что не могу любить кого-то больше, чем свое творческое я. Мой созидающий разум всегда был моим кумиром, а остальное — лишь материал его бытия.
Мне хотелось остаться одному, чтобы пережить бессмысленную игру времени.
Я услышал праздничный шум в ее доме. Оказалось, у ее матери День рождения. Я пожалел, что сейчас не с ними, потому что любил эту тихую умную женщину.
Небо было светлым, как лед на реке.
Она приехала на такси. Буднична. Весела. Если и пьяна, то немного. Красива. Даже очень красива. Я вручил ей желтую розу:
— Это твоей матери. Извини, что не смог прийти. Я не знал, что у нее День рождения.
— Спасибо.
У нее с собой был большой черный пакет.
— Зачем тебе пакет?
— В нем твои вещи.
— Зачем?
— Ну, мы же расстаемся, — засмеялась Настя.
— Да?
— Судя по тому, сколько тебя не было, у тебя все хорошо с твоим Дроздом.
Она разволновалась. Но я не мог поверить в то, что она меня любит, я не мог понять, как можно вообще любить меня. Я знал себя, знал, кто я, знал все о себе, знал, что нельзя любить такого человека, знал, что никто и не любил, поэтому любая любовь должна быть имитацией.
Я раскупорил бутылку, разлил жидкость в пластиковые стаканы и задумался.
Я думал не о Дроздовой и не о Насте, я думал о Свете. Может быть, потому, что она вписывалась в схему, согласно которой нельзя любить такого человека, как я, может быть, из-за "Ром-колы".
Мистический ужас повторных ситуаций со мной, уже не похожим на того, прежнего Родиона, потряс меня. Наверно, такие повторения позволяли осознать собственную бренность в безжалостном ходе времени: все то же, только ты другой. А может быть, все это навеяла "Ром-кола".
В длинной американской сказке, которую я так любил читать в детстве у Кати, дровосек накрывается медным котлом, а зловещие комары впивают хоботки в металл. В детстве казалось, что я владею только тем, что готовлю для себя.
Я вспомнил, что Катя умерла, что детская книга потеряна, и я никогда не прочитаю ее.
Она шла мне навстречу по трубам. Была пьяна, но не так уж и сильно.
Мы вышли к тропинке, по которой можно было выйти к Новоселам. Она сориентировалась.
— Мы куда?
— На остановку. Я провожу тебя. Уже слишком поздно.
— Зачем же ты меня позвал?
И тут я понял: она приехала, потому что подумала, что я позвал ее исключительно ради секса.
— Чтобы попрощаться. Мы расстаемся.
Снег скрипел под ногами.
Она молчала. Потом послышались слабые всхлипывания. Я не просто разочаровывал ее, все оказывалось даже хуже, чем она вообразила. Интересно, план действий был у нее, или она создала его сейчас, когда всхлипывала, или она действовала инстинктивно, без плана. Она всегда утверждала, что действует исключительно экспромтами.
— Позволь мне все объяснить.
— Что объяснить? Ты могла бы подойти к кинотеатру. Идти было несколько минут. Ты знала, что с Ленкой останешься на целый вечер, зачем же продолжала настаивать? Я же знал, что все получится именно так, да и ты знала…
Мне пришло в голову, что она перестраховалась. Я был нужен ей на случай, если произойдет сбой в их плане, ведь был же у них какой-то план?
Выяснив причину моего неудовольствия, она успокоилась. Видимо, сначала испугалась, что я знаю нечто…
Она отвоевывала участок за участком, будучи тонким психологом. Под предлогом усталости, холода, необходимости оправдаться, необходимости поговорить хотя бы напоследок, она уговорила меня повернуть к дому. Судя по расстоянию, которое мы прошли, у нее ушло на это не больше пяти минут!
Она должна была объяснить? Но что? Когда эмоций нет, то разум удивляется каким-то нелепым ходам, совершенно бесполезным и ничего не значащим. Все, что происходило, она разыгрывала, как по нотам, но ее импровизация привносила в игру чувство реальности. Вот почему она так любила импровизации!
Чай. Кухня. Комната. Темнота. Она попросила, чтобы света не было, наверно, так легче играть роль. Мои слова о том, что я никогда не любил ее. Мои слова о том, что я видал и поизысканнее. Этого она не смогла выдержать, поэтому так и отреагировала. Почему? Она же самка. Это ее сущность. Она ни жена, ни невеста, ни мать, ни сестра. Она — самка. А в чем проявляется сущность самки? В сексуальном мастерстве. Не в технике, нет, а в мастерстве, которое включает в себя и технику, но ни в коем случае не исчерпывается ею. Поэтому принизить ее в этом, значит, принизить ее во всем. Я знал это, поэтому и бил. Если же она была путаной, то это еще и упрек в профнепригодности, что еще хуже. Как бы там ни было, она жила только этим, ибо имя ее всегда ассоциировалось и будет ассоциироваться только с похотью. Почему же все-таки ее мать так спокойно относилась ко всему?