— Кисыч, — сказала она, потягиваясь, — как я тебя люблю!
Я нагнулся к ее лицу, отметив произошедшую в нем перемену. Оно уже не было безмятежным. Губы собраны — готовы к бою. Глаза прищурены — в них светится лукавый огонь. Черты изменились…
Она ушла принимать душ, а я маялся, не зная, чем себя занять. В очередной раз я покопался в книжном шкафу, но снова не обнаружил там ничего интересного, залез в нижнюю полку шкафа, где у Насти хранились эротические журналы, и некоторое время листал немецкие комиксы о любви к соседу, но и это наскучило. На периферии сознания маячила какая-то мысль, меня томило какое-то предчувствие, природу которого я все никак не мог понять. Оказывается, во мне появилось доселе невиданное желание — залезть в ее сумочку, которая преспокойно лежала на диване. Я недоуменно молчал в себе самом. Таких желаний у меня не возникало никогда. Оно шло вразрез со всеми ценностями, было несуразным, но так легко исполнимым. В конце концов, мне хватило же сил начать тайно встречаться с ней, хватило сил преодолеть закрепощенность и мораль ради любви еще тогда, в самом начале, так почему же теперь меня должно сдерживать хоть что-то? Я вдруг осознал, что у меня нет никаких моральных преград.
Сумка была наполнена женской чепухой: пудреницей, помадой (хотя Настя и пользовалась ими крайне редко), мобильным телефоном, кошельком, ручками, записной книжкой, которая и была, собственно, объектом вожделения.
Многолетнее желание узнать, кем же она является, способно было толкнуть не только на преступление, но и в ад! Мне вдруг показалось, что если я сейчас получу разгадку, то мне не нужно больше будет ее любить. Разве такая игра не стоила свеч?
В очередной раз она оказывалась права — я не любил, а только желал познать. Но разве в Библии эти понятие не идентичны?
Незнакомые имена и фамилии, иногда отчества — мужчины, десятки мужчин…
Я поискал Кириллина — не нашел, Юру — их было несколько, но их телефоны вызывали скуку. Не могу же я позвонить и попросить объяснить, кто такая Настя!
Наконец, я натолкнулся на письмо, затерянное между страницами загадочного блокнота.
Лихорадочно, уже не боясь, что Настя войдет, я развернул листок. Даже если она набросится на меня, я не отдам добычи. Буду защищать трофей во что бы то ни стало!
Я пробежал глазами несколько строк, написанных незнакомым почерком…
Письмо не дает никаких ответов. Настя переписывается или переписывалась с кем-то. Ну и что? Я тоже переписывался с Булановой, правда, моя переписка носила иной характер, но лишь благодаря мне. Да и наличие этого (и только этого) письма ни о чем не говорило. Я вспомнил, как у меня в обложке паспорта оказалась фотография обнаженной негритянки, и мама случайно натолкнулась на нее. И что? Мама должна была сделать вывод о пристрастии сына к афроамериканкам?
Когда Настя вошла в комнату, нагая и благоухающая, сумка была укомплектована — ничто не могло выдать меня, кроме меня самого.
— Ты ведешь с кем-нибудь переписку?
— Какую переписку? — не поняла Демоническая.
— Или может быть вела раньше?
— Ты о чем, Кисыч? — на ее лице отразилось желание понять.
— У тебя в записной книжке лежит письмо…
— Ты что, залезал ко мне в сумку? — она удивилась. — И после этого ты смеешь упрекать меня в чем-то?
— Я ни в чем никого не упрекаю. Тем более, что благодаря тебе лишился принципов. У меня их просто нет. Как и у тебя.
— За меня не говори.
— Так ты скажешь, наконец, кто ты на самом деле?
Она посмотрела презрительно и насмешливо.
— А сам-то ты что думаешь?
Я, не спеша, оделся.
— Ты куда?
— Какое тебе до этого дело?
— Ну, ты и нахал, Кисыч. Можно подумать, это я копалась в твоей сумке. И ты же играешь роль обиженного.
— Так ты простила?
— Больше таких вещей не позволяй себе… в отношении меня.
У меня были деньги, и я предложил сходить на пристань, разузнать, начали ли ходить теплоходы.
Вот я с Настей скрываюсь от дождя под крыльцом музея. Ее лицо, мокрое и милое, глаза, пристальные и влюбленные. Кошка, крадущаяся по ступеням. Вот я подсаживаю ее, чтобы помочь перелезть через железную решетку. Мы поднимаемся на второй этаж. Чудесный терем с деревянными лавками. Глядим на пробегающие под дождем парочки: "Высоко сидим — далеко глядим". Она, как девица в светлице, разглядывает будущее, а я узнаю время, на которое она с таким удивлением воззрилась.
Я не уверен, что эпизод, всплывший в памяти, существовал на самом деле, не уверен, что если он и был, то был со мной и Настей, а не со мной и, скажем, Леной (Светой).
Мы проплываем под мостом, мимо пляжа, на котором загорали в начале пути, мимо тех кустов, под которыми она ласкала меня. Времени прошло немного, полтора года, а я уже не уверен, что воспоминания истинны, иногда кажется, будто я выдумал прошлое, выдумал события, о которых вспоминаю. Ведь сон кажется таким же реальным, как и любое другое воспоминание. Прошлое постепенно становится сном.
На воде холодно, и Настя прижимается ко мне, пытаясь согреться. Ее движение позволяет вспомнить ленинградские каналы, по которым мы плыли, ее, радостную и красивую. Ссору, которая казалась последней.
Река уносит нас сквозь препятствия, пронесет и сквозь эти. Я вспоминаю о колодце времен Томаса Манна, об его "Иосифе", книге, которую я так и не дочитал тогда.
Каникулы начинаются, когда заканчивается общение с классами. Облегчение, которое нисходит на учителя, нельзя сравнить ни с чем. Уроков с каждым днем становится все меньше, выходных — все больше, настроение и учителей, и учеников — все лучше. Работать легко и приятно. Скорби забываются.
Как водится, двадцать пятого последний звонок. Тихонов возбужден.
И лишь я не знаю, куда мне пойти и что делать.
Меня пригласили после линейки, на которой я в последний раз побыл со своими классами, на празднование, но я не пошел.
Я торчу в холле, ожидая телефонного звонка — так мы условились. Какой-то червь гложет меня, будто бы я упускаю что-то удивительно важное, базовое, и не только не могу воспротивиться, но даже не понимаю, в чем дело.
— Родион Романович, возьмите, пожалуйста, вот эти розы, — я сталкиваюсь с Ольгой Ивановной нос к носу.
— Что вы, это же вам вручили.
— Родион Романович, посмотрите, сколько у меня цветов!
Помимо роз у нее было еще несколько букетов, в числе которых и лилии, и гвоздики, и хризантемы.
— Нет, Ольга Ивановна, я так не могу.
— Полноте, Родион Романович. Вам нужнее. Своей девушке вручите. Мне-то зачем столько, сами подумайте. А вам пригодятся. Возьмите хотя бы эти три розы.
Три алых розы составляли отдельный букет.
— Ну, хорошо. Спасибо. Большое спасибо.
— Вы не возражаете, Родион Романович, если я пойду с вами?
— Нет, конечно.
Мы дошли до остановки. Сели в пустой автобус. Окна открыты, и весенний воздух гуляет по салону.
— Родион Романович, когда вы женитесь?
Ольга Ивановна не относилась к числу людей, которые постоянно затрагивают эту тему, но подобный вопрос я слышал от нее и раньше.
Я попробовал отшутиться, как обычно, но она настроена серьезно:
— До вас здесь работал Дмитрий Николаевич — учитель математики…
— Да, Тихонов говорил о нем. Это его портфель до сих пор лежит в учительской.
— Так вот я ему тоже постоянно говорила, да и вам скажу. Идет неуклонная деградация нации. Вы же работали, вы же видели, какие сейчас дети. Я вам скажу, с чем это связано. Родители. Нет хороших родителей. Посмотрите, кто рожает — алкоголики и наркоманы. Я настоятельно рекомендую вам жениться и завести детей. С кого-то должно начаться обновление. Иначе ждет нас вырождение.
— "Вырождение и гибель", — процитировал я Парацельса.
— Вы все шутите, Родион Романович? А мне уже не до шуток. Кому и воспитывать детей, как не вам?