Выбрать главу

203

в которой я созидаю одновременно и себя самого, и «нас», а значит, и моего другого. Поэтому, поясняя это понятие, Марсель прибегает к ла­тинскому глаголу coesse (быть-с, со-быть). В мире — множество вещей, которыми я не захвачен и которые не присутствуют для меня, и поэтому их для меня нет. Но, напротив, есть много лиц, которые, будучи лишены существования в нашем физическом, объективируемом мире, тем не ме­нее в силу моей глубинной связи с ними присутствуют во мне, со мной, для меня. Они для меня не умерли, они есть, но эту ситуацию нельзя сфор­мулировать в обезличенных объективированных данных как проблему и затем решить ее так, как решаются, например, научные или технические проблемы. В этом случае мы имеем дело с таинством, пусть и связанным с психологией памяти, но к ней никоим образом не сводимым, ибо психо­логия остается на уровне проблем и объектов.

Нетрудно видеть, что в этой ситуации «тайной полярности между не­видимым и видимым», о которой мы говорили, действительно содержат­ся экзистенциально-опытные предпосылки для идеи присутствия в связи с идеей бессмертия, что сначала получило художественное осознание в драматургии, а затем перешло в план философской рефлексии француз­ского мыслителя. Метафизическое вопрошание как таковое предполагает не только, пусть и особое, бытие невидимого, но и его таинственную связь с видимым существованием. Акцент философского поиска на феномене существования и вместе с тем на бытии как его источнике возникает у начинающего самостоятельное творчество философа в конкретной ду­ховно-практической, персонифицированной и диалогизированной атмос­фере. Если принять во внимание это обстоятельство, то и литературно-философские влияния и сближения Марселя с М. Бубером, К. Ясперсом, М. Хайдеггером, при безусловном его отличии от них всех, становятся понятными. Но не они в конечном счете определили его творчество, а именно указанные коллизии и несовместимости.

Приведенная таблица показывает богатство и рефлексивную прорабо­танность мира философской мысли Марселя. Представленный в ней поня­тийный аппарат подключается к работе с пережитым опытом, очень часто с опытом межличностных отношений, особой чуткостью к которому Мар­сель был наделен как художественно мыслящий человек, драматург и му­зыкант. И хотя, как мы сказали, французский философ сознательно отка­зался от построения своей философской системы, это не превратилось в бессистемность в смысле неряшества или небрежности мысли. Напротив, стилистике философии Марселя присуща чуткая к нюансу рефлексия, ухо­дящая своими корнями в традиции французской культуры. Перечисленные нами выше понятия не просто попарно соотносятся между собой, а образу­ют целостный и живой организм разветвленной мысли, поясняя друг дру­га, работая всегда во взаимной артикулированное™.

Продолжим наше прочтение философии Марселя в биографическом контексте как прежде всего философии надежды. Вероятно, для типично­го профессора философии надежда вообще не философская проблема, не настоящая тема для философии «как строгой науки». В каталог собственно философских, «схоларизируемых», как говорит иногда Марсель, проблем она не входит. Это ведь не проблема типа проблемы свободы воли, соотно­шения случайного и необходимого и т. п. Надежда — это фундаменталь­ный духовный опыт, питаемый традицией европейской христианской

204

культуры. А профессорская систематизирующая, ориентированная на на­уку философская дисциплина, как правило, избегает и того и другого. «Из­бегает» — не слишком удачное выражение. Скорее, она просто ничего об­щего с ними не имеет и иметь не может. Вот именно такой «климат» обезличенной абстрактности и стал символом того антидуха, от которого отталкивался Марсель уже в свои юношеские годы и который он во что бы то ни стало хотел преодолеть («трансцендировать»), приступая к самостоя­тельному творчеству. «Климат» этот он почувствовал с особой силой, когда после погружения в свободную, открытую к людям и ко всему неизведан­ному в мире жизнь в Стокгольме (его отец был послом Франции в Швеции) вернулся в Париж и оказался в педагогической «машине» французского лицея с его подчиненной этическим императивам, но одновременно удиви­тельно обездушенной и какой-то безнадежной жизнью. Итак, осознаем эту на первый взгляд странноватую связь: формальная этика в семье и в лицее и одновременно иссушающий дух отчаяния, исходящий прежде всего от тех, кто эту этику, провозглашаемую от имени разума, олицетворяет, требуя следовать ее предписаниям. Преодолеть эту атмосферу этически нагружен­ной (может быть, перегруженной?) безнадежности и стало глубоким внут­ренним импульсом-заданием будущего философа-драматурга.

Мир, в котором обостренное моральное сознание соседствует с абсо­лютным признанием смерти и ее власти, для которого бессмертие — пус­тая иллюзия или даже суеверие, казался юному Марселю нелепым, и он не мог не восставать против него в надежде его преодолеть. Впрочем, сами лица, соединяющие таким вызывающим для подростка образом то, что ка­залось ему совершенно несоединимым, были к нему лично внимательны и даже щедры. Но это только влекло к обострению рефлексирующей мысли, искавшей своей философии. И основные вехи ее создания совпали с рубе­жами преодоления атмосферы родительского дома и лицея. Действитель­но, духу абстракции была противопоставлена конкретность мысли, неве­рию и обесцвеченному протестантизму — христианская вера и католичество, безнадежности и отчаянию — философия надежды, а всепоглощающий ра­ционализм в результате поисков и находок оказался «снятым» в сверхраци­онализме тайны, или мистерии, бытия, в философии присутствия и бес­смертия. Однако при этом никакой теологии не возникло. Хотя Марсель философствовал действительно вблизи нее, точнее, в свете религиозно пе­реживаемого существования, но он никогда не заходил на ее территорию. Более того, он всегда стремился к тому, чтобы его философия была инте­ресной и нужной равно как для верующих, так и для неверующих, если у тех и других живо беспокойство духа, открытого к радикальным вопроша-ниям. И это ему, на наш взгляд, удалось.

Беспокойство духа и стимулируемый им поиск никогда не оставляли Марселя. Так было уже с детских лет, когда его захватила страсть к путе­шествиям и открытиям нового и неизведанного в пейзажах и ландшаф­тах. Параллельно развивалось его увлечение музыкой. Опыт путешествий и размышлений в связи с ними, а также музыкальные увлечения впослед­ствии дали Марселю как философу своего рода рабочие модели для его важнейших понятий, во многом определив саму стилистику его философ­ской мысли. Диалектику полярности видимого и невидимого, категорию глубины в мыслительном поиске он сначала разрабатывал на материале особого рода пейзажей, когда наличная картина вдруг приобретает некие

205

странности, указывающие на будущие ее преобразования, когда в види­мом внимательный глаз обнаруживает сигналы неявного и скрытого. Не­удивительно, что подобные чувственно насыщенные пейзажно-музыкаль-ные духовные упражнения уводили начинающего философа от привычных господствовавших в философии начала XX в. неокантианских схем и аб­стракций. Марсель считал, что в критическом идеализме преувеличена роль конструирующего субъекта и что такое преувеличение обусловлено невниманием к конкретным специфическим деталям, передающим со всей несомненностью «аромат» реальности.

К протесту против идеализма, особенно, как говорит Марсель, экст­ремистского толка, вполне естественно присоединялся поначалу подспуд­ный протест против систематичности как непременного условия суще­ствования профессиональной философии. Подобный систематизм, считал он, склонен закрывать глаза на противоречия и трудности мысли ради возможности ее системного оформления. В конце концов, выбор им был сделан в пользу философии как рефлексивного поиска, озабоченного труд­ностями и даже несходимостями в осмыслении опыта. Целью такого по­иска было несомненное и достоверное в нашем опыте, недоступное, од­нако, подтверждению научными методами с присущей им объективацией. При этом у Марселя изменяется и сам диапазон привычного для филосо­фа опыта: в нем важное значение отводится опыту эмоциональному, ху­дожественному и религиозному. Сюда же в качестве самой, быть может, существенной его компоненты входит и опыт человеческого общения с неизбывным для него трагическим измерением.