– Нет, нет. Так не пойдет, – Йорик сделал жест подобно регулировщику движения на перекрестке с большим скоплением автомобилей, – Пускай они выстроятся в очередь и приготовят документы, подтверждающие их право быть услышанными.
А что у меня там было? Как их построить в очередь? Что имеет право на существование? Ведь весь этот крик человеческой жизни клокочет внутри, не вырываясь наружу, и уходит в вечную тишину могилы, неозвученый, непонятый, ненужный, потому что такое добро носит в себе каждый рожденный для жизни в этом мире. Что там у меня?
– Смутные воспоминания довоенного детства. Я помню маму, стройную и красивую, я помню ее на какой-то лестнице, с подругой-балериной. Они казались высокими и счастливыми. Они болтали о чем-то, и я прекрасно помню ощущение, то, о чем они говорят, не следует слышать ни мне, ни папе. Наверно, не понимая, я чувствовал то, что у них было внутри.
Ведь они хотели нравиться, производить впечатление на мужчин, и они понимали, что это не совсем хорошо для замужних женщин. Но они смеялись и оставались немножко легкомысленными. В те времена страну наводняли военные. Не стала исключением и наша семья. Мамины братья, мужья папиных сестер – все в гимнастерках с петлицами, галифе и в сапогах. Иногда они сидели на диване у нас в гостях, а я играл под столом, около блестящих сапог, настоящим пистолетом, который доставал из кожаной кобуры дядя Володя. Волшебное ощущение!
Помню черное днище легкового автомобиля, который тащил нас с сестрой по городской мостовой, а пьяный водитель не мог понять, почему люди вокруг кричат, чтобы он остановился. Помню бомбежки, длинные поезда беженцев, наш эшелон, с единственным уцелевшим вагоном, верблюжьи морды, покрытые инеем, холодные полы ночлегов для беженцев в
Акбулаке. Помню, помню. Не помню, кто первый рассказал мне историю моих родителей. Странные, изломанные военными и революционными бурями судьбы, судьбы людей не получивших права на собственную жизнь. Семья отца, мужскую составляющую которой порубили казаки, ворвавшись в дом прямо на лошадях, во время восстания в Лодзи, в годы Мировой четырнадцатого. Свобода и национальная независимость!
Семья принесла собственные жертвы на алтарь гордости человеческого сердца. Потом уцелевших бунтовщиков – бабушку, двенадцатилетнего отца и двух младших сестер, этапировали из Польши в Сибирь, и оттуда они уже не сумели вернуться на родину. Грянула РЕВОЛЮЦИЯ.
Как-то странно извилистая тропинка отца переплелась с тропинкой мамы. Они встретились, когда Ольга, красавица-певунья с длинной косой, учительствовала, скрывая свое буржуазное происхождение – дедушка имел в Переславле Залесском маслозавод и поставлял продукцию в Московские магазины. Своевременно понял, кого не любят в
Совдепии, предал пролетариату нажитое добро. Но не так быстро произошло очищение от вины собственности. Сына забрали строить
Беломорканал, а дочь, спасаясь от преследования, бежала в другую область, и там поменяла фамилию, встретив папу. Они старались быть подальше от политики, но вся их жизнь была пронизана волей СИСТЕМЫ и тех монстров, которые создавали и цементировали эту систему. Война, восстание, изгнание, революция, война, разруха, террор, ЧК, ГПУ,
НКВД, война, голод, разруха, МВД, КГБ. И красная линия нищеты, проходящая через все эти состояния. Как и для всей страны… Но были особенности, в этой семье, которые выпадают на долю не всякого. Папа не воевал, но увидел во время войны такое, что его постепенно убивало, пока он не умер в пятьдесят шесть лет. Во время второго наступления немцев на Воронеж бомба пробила несколько этажей и разорвалась в подвале, где прятались от налета папина мать и сестра с племянниками. Из Воронежа можно было бежать только на собственных ногах. Оставались последние минуты до вступления немцев в город. И они увидели бабушку, раздавленную упавшей балкой перекрытия, умирающую, но еще живую, и сестру Иру, с переломанными ногами, прижимавшую к себе сыновей.
– Константин, – у бабушки была властная натура, – мы не можем идти, ты должен остаться с нами!
Воронеж пылал. Когда родители с единственным портфелем миновали
Волховский мост, он рухнул прямо у них на глазах. Там, в подвале, они этого еще не знали и просили отпустить детей, но тетя Ира решила, что десятилетний Коля и трехлетний Славик должны разделить ее судьбу. Мальчики сделали это. Их расстреляли как членов семьи советского комиссара, вместе с матерью, доставленной для расстрела на носилках.
"CUIQUE SUUM" – "КАЖДОМУ СВОЕ", действительно, что может быть более "своим", чем смерть? Таковы принципы СИСТЕМЫ. Сколько членов нашей семьи унесла война? – Сейчас никто не ответит. Но я ищу однофамильцев с такой редкой фамилией – Тола-Талюк, – и не нахожу. Я ищу родственников с фамилией моей бабушки – Мигдал-Малюковская, – и не нахожу. Остались ли на планете люди, носящие эти фамилии? – Нет ответа.
Воспоминания прервались. Меня смутило то, что я заглянул в архивы сохранившие свидетельства не принадлежавшие лично мне. Но организатор нахлынувших воспоминаний не проявлял нетерпения, видимо ожидая, когда я наведу порядок в коридорах памяти.
А когда все ЭТО началось со мной? Когда меня поразила болезнь возвышенной любви к человечеству? Быть может тогда, когда я повторял имя своей первой голубоглазой любви: "Юнона", и мы вместе кружились на зимнем люду под падающими хлопьями снега, оставшись одни, чтобы сказать что-то друг другу, но не в силах даже приблизиться?
Последний вид неповторимый
Мой взгляд прощальный обводил,
И берег холоднопустынный,
И все, где я недавно был.
Где грусть моя в одну излилась –
Любви несбыточной волну.
Где для тебя лишь сердце билось
Где я любил тебя одну.
Это когда я уезжал весной 53-го. Может быть, детская поэзия не просто так бродила в моей душе. Быть может, она была тревожным признаком возникающей чумы политического романтизма? Вообще-то общество 50-х любило революционный романтизм. Не только доморощенные, но и со всего мира прикормленные писатели пели гимны социальному равенству, и вываливали свою романтическую стряпню на голову полуголодного гражданина Советов. Они объясняли, что с угнетателями и эксплуататорами всех мастей необходимо бороться, бороться, бороться…Ревнивые чувства к символам социализма принимали у рядовых граждан иногда неожиданные формы. Я помню, как соседка по подъезду, жена лагерного опера, увидев нашу кошку с птичкой в зубах, вышла на середину двора и завопила как иерихонская труба: "Талюкова кошка голуба миииррра!!!" Тогда впервые на меня пала тень подозрения в неблагонадежности.
Мир, разделенный на "плохих" и "хороших", оказался не так прост, и я вдруг увидел, что и те и другие имеются среди своих, дорогих
"строителей коммунизма". Идеологическая катаракта стала рассасываться как раз в таком месте, где по воле вождя всех народов возникало первое строительство, протянувшее руки и ноги к светлому будущему. Папа, инженер-геодезист, производил теодолитные и нивелирные работы под гидротехнические сооружения и жилые комплексы. Потом здесь вырастет целый город, а уже на исходе тысячелетия другие ревнители, здесь же, взорвут дом со спящими жителями. Цимлянская ГЭС, как и все стройки коммунизма, создавалась руками заключенных. Рабский труд – не главное, считали вожди, главное, – чтобы дети рабов жили "каждому по потребности".
Я скорбел, в день смерти Сталина и защищал его репутацию от сына того самого опера, жена которого обвинила в крамоле нашу кошку
Муську. Видно Коба крепко достал эту семейку, если уже на другой день после его смерти ненависть стала сильнее генетически привитого страха.
Потом мы поехали строить уже другую гидроэлектростанцию -
Горьковскую. Вообще, наша семья внесла большой вклад в электрификацию всей страны. Цимлянская, Горьковская, Кременчугская