Но, как признает и Солженицын, не все так плохо в тюрьме. А хорошее – это книги и время для их поглощения. Библиотеки во внутренних тюрьмах КГБ отличные. Понятен метод их комплектования, но что приятно, то, что после национализации библиотек контрреволюционеров, они становятся достоянием тех же контрреволюционеров в их вновь обретенном месте обитания. Вам не скажут, какие книги имеются в библиотеке тюрьмы, но дадут все, что вы закажете. Я заказывал классиков марксизма. Через некоторое время меня стали распирать идеи. Они требовали формулировок и изложения, для этого необходима бумага и карандаш. Мне объяснили, что согласно правилам распорядка по содержанию заключенных во внутренней тюрьме колющие, режущие, пишущие предметы запрещены. Я объявил голодовку.
Некоторое время я голодал по частной инициативе, потом администрация потребовала узаконить мое безобразие. В тюрьме, объяснили мне, голодовка должна быть официально оформлена "согласно письменного заявления" голодающего. Посмеявшись над этим абсурдом, я написал заявление. (Потом, уже во внутренней Саранской тюрьме, я буду резвиться, и писать заявления перед обедом на голодовку-пятиминутку). Меня перевели в камеру для голодающих и пообещали кормить через нос. В новом помещении царило запустение.
Видимо здесь давно не было посетителей, настолько давно, что в дополнительной сетке, приколоченной поверх стекла, торчал беспризорный гвоздик. Я вытащил этот гвоздик и пригрозил проглотить его, если меня попробуют накормить силой. Насколько подействовала угроза, я узнаю попозже, но тогда, мне пообещали бумагу и попросили снять голодовку. Я и сам не рад был, что затеял такую тяжелую для моего молодого организма форму протеста и легко согласился на предложение. Кормили нас в тюрьме довольно паршиво по качеству и скудно по количеству. Как я уже потом понял, еду готовили в
Соловьевской центральной тюрьме Горького для уголовников, и отделяли на Воробьевку для "врагов народа". После голодовки я мечтал получить любую баланду, но мне принесли миску щей со стола охраны и тарелку масляной гречневой каши. Это был второй случай в моей жизни незабываемых гастрономических ощущений. Потом мне сказали, чтобы я с вещами собрался на встречу с прокурором, где будет узаконено соглашение. Я собрался и в сопровождении конвоя покинул камеру. Как оказалось надолго.
Прокурора мне не показали, а вместо этого засунули в "воронок", в тесный пенал, и повезли по ухабистым дорогам города в неизвестном направлении.
Почти все происходящее с вами в молодости происходит впервые. У вас нет опыта "тертого" зэка, вам неизвестны правила игры самого государства. Вы только знаете, что не доверяете властям и ждете любого подвоха и от их институтов, и от исполнителей воли. Вы надеетесь, что с вами не произойдет ничего страшного, но не уверены в обратном, потому что уже знакомы с приемами, которые использует государство против своих противников. Вам кажется, что каждую минуту вы должны быть готовы к смерти. Вот с такими чувствами едет молодой человек в тесном пенале "воронка", с такими чувствами он покидает его и попадает в другие безжалостные руки, передающие его по новой эстафете тюремных процедур. Соловьевский централ – это множество корпусов добротной кладки, преимущественно пятиэтажных, построенных немцами еще до Первой мировой, из красного кирпича. Внутри давящий тюремный сумрак. Меня ведут по коридорам с грязно-зелеными стенами, раздевают наголо и втискивают в вонючий бокс, с шершавыми поверхностями, напомнившими кизячные полы украинских мазанок. Мое тело было упаковано словно неживой груз для отправки в дальние страны. Тесно, холодно и нечем дышать. Время остановилось. Но больше ничего не происходит. Меня выпускают на воздух, показавшийся сладким, я одеваюсь, окриком мои руки отправляются за спину, и я иду по гулким металлическим пролетам, по спирали вверх, в камеру. Я гордо заявляю, что политический и не пойду в камеру уголовников.
Гром и лязг за спиной, и дверь закрывается. В камере еще двое.
– Слава, – говорит тот, что помоложе.
– Юра.
Подхожу к пожилому, похожему на мастерового мужику, с крупными чертами и пористой кожей лица. Я не запомнил его имени, мы находились вместе каких-то пару часов, и больше уже не встречались.
Но от этого человека я услышал интересную вещь, как бы погрузившую меня в реальность человеческого характера.
Когда мы со Славой, тоже 58, 10-11, дошли до Ленина, этот мужчина сказал: – Ленин был жесток и честолюбив.
– Откуда вам это известно?! – запальчиво возразил я.
– Я был его личным шофером.
Это произвело впечатление. Особенно слово "честолюбив". Тогда еще каждое слово входило в сознание с весенней свежестью новизны.
Конечно, я прекрасно знал этимологию, но она обладала во мне всеми смысловыми оттенками. И вдруг, из этого слова я внезапно увидел всего вождя пролетариата, весь его образ, все пружины его целеустремленности. Я понял, – ЭТО он делал только для СЕБЯ.
Кажется, с того открытия в мои политические уравнения вошли живые люди.
В этот момент Йорик, слегка задремавший около моего компьютера, очнулся и проговорил:
– Есть спортивный образ жизни, и есть мир профессионального спорта. Так же и в политике. Конструкция, под которую человек подгоняет свою личность, тверже, чем даже постель Рахметова.
Конечно, Ленин делал это ради себя, но, как тебе уже сказал товарищ
Сталин, себя они отождествляли с великими идеями. Возвращаясь к спорту, – ты понимаешь, что в первом случае двигательная активность служит человеку, а во втором – человек посвящает себя двигательной активности. Ты ведь, кажется, тоже решил тогда посвятить себя двигательной активности. В твоей голове зрели всяческие замыслы мировой пролетарской революции, и как ни странно препятствием на пути ее победоносного шествия, ты видел только страну Советов.
Воспоминание смутило меня. Действительно, с высоты возраста смешными представляются горячие идеалы двадцатилетнего юноши. Я видел все проблемы загнивающей системы, превратившей интересы бюрократии в государственные интересы. Я считал, что подлинное социалистическое строительство откроет глаза рабочим капиталистических стран всего мира и приведет их к пониманию своих интересов.
Но вернемся к изложению фактов. Я недолго пробыл в 110 камере и отправился на первый этаж специального медицинского корпуса.
Психиатрическая экспертиза – это такой ритуал, через который проходят многие. Все мои друзья, проявившие самостоятельность и неординарность мышления, прошли через "освидетельствование", большинство в институте Сербского. Исследование личности вовсе не предполагает, что в результате медицинского заключения вас не посадят, а отправят на лечение. Нет, его замысел находится в общем контексте карательных методов системы, – экспертиза стремится оставить на лбу клеймо вечного изгоя общества, чтобы даже покинув тюремные стены он не имел возможности уйти от преследования.
Заключения психиатрической комиссии, состоящей из "уважаемых" людей, делались по одному шаблону: "является вменяемым и может нести полноценную ответственность за преступления, но"… Ради этого "но" и затевалась вся процедура фарса, чтобы поставить человека на грань
"нормальности", позволяя в любое время использовать заключение для дискредитации, для ограничения прав и возможностей. Это случится со мной, как только я выйду из тюрьмы, шлейф "освидетельствования" потянется по жизни до 87 года, когда я получу право на психиатрическую реабилитацию.
Итак, я оказался на тюремной койке больничного корпуса и сразу же стал требовать обещанную бумагу. Сейчас, конечно, понятны и смешны действия персонала, сопровождавшие процедуру, они уже подготавливали для меня роль шизофреника: "А для чего вам бумага?",
"А что вы будете писать?", "А почему это вас беспокоит?", – вопросы произносились особым тоном и с глубокомысленным видом. Участвовал в спектакле один горьковский психиатр, физиономию которого я не раз видел в восьмидесятых годах, когда на экранах телевизора замелькали всяческие шаманы и заклинатели. Он уже был профессором и большим специалистом в области сумеречных состояний. Я всегда не любил игру в отношениях с людьми и отвечал совершенно искренне, прекрасно осознавая, как это выглядит в их глазах. Но по-другому я не мог бы это сделать даже сейчас.