Смотришь на действо и вдруг замечаешь покалывание, судорогу узнавания. Легкость в теле, комок в горле — едва заметная искра, связывающая всех нас. Отголосок народной памяти, тех, какими мы были, каким был наш мир. В великой гонке за промышленностью и прогрессом, за кирпичом и цементом, железом и дымом мы потеряли нечто жизненно необходимое, разорвали соединявшую нас цепь, и пути назад не было. Мы понимаем, что презрение и насмешки над мореской не слишком рациональны и заслуженны. Если бы это была чья-то национальная сельская культура, мы бы смотрели с удовольствием и почтительным интересом. Но все это нам слишком близко, и ягодицы сжимаются от смущения, вины и стыда. Будто смотришь на старые фотографии со студенческой попойки, где ты сидишь в дурацком костюме, и понимаешь, что вырос не таким.
Но мореска продолжается. Люди танцуют, не понимая, что пытаются примириться с неудобной семейной реликвией, которая ни к чему не подходит. Но это единственное, что осталось нам в наследство от доиндустриальной эпохи. Их танец — попытка поцеловать в лоб череп, проваливающийся под землю, прогуляться по пестрым полям, превратившимся в кольцевые развязки, взлетные полосы, торговые центры и первые тупики постмодернистской эпохи. И они продолжают танцевать. Уже не ради нас, а вопреки.
Солнце садится, аккордеоны продолжают играть, пиво выплескивается из оловянных кружек, а в одиннадцать часов вечера крики, протесты, аплодисменты и пение затихают, будто кто-то выдернул вилку из розетки и выключил шум. В окнах гаснет свет, и где-то под летней молодой луной раздаются тихие звуки скрипки.
Abbots Bromley Horn Dance, возможно, самая драматичная из всех команд, ковыляет по булыжной мостовой. Их танец, исполнявшийся сотни, тысячи лет, пробуждает больше всего воспоминаний. Их ведет дудочник, одетый в драное пальто. Он играет мелодию, которая кажется детской и простенькой, но на самом деле полна печали и обладает едкой неземной силой, будто саундтрек к снам. За ним идут мужчины, держащие перед собой рогатые оленьи головы цвета опавшей листвы. Следом мужчина-женщина, охотник и маска лошади. Они медленно танцуют в тишине. Процессия тянется, рисуя замысловатые узоры в лунном свете. Призрачный танец, печальный, будто плач по покойнику. Вещи, что легко теряются, — гораздо более страшная утрата, чем те, в которые мы вцепляемся. И я неожиданно чувствую, как в темноте по щеке катится слеза скорби.
Гайд-парк
Подобно всем великим путешествиям, свиданиям, походам и старту чего-то нового, Гайд-парк «начинается» на рассвете. С наступлением самого длинного уик-энда в году огромные ворота открываются, чтобы впустить угрюмое серое утро. Гайд-парк — самый известный парк в мире. Гефсиманский сад — старше, Булонский лес — больше, но только Гайд-парк напоминает огромного зеленого родителя города. Это пространство нашло отражение в городских пространствах всего мира. Везде, где строятся новые города для свободных, счастливых и к чему-то стремящихся людей, любящих культуру и отдых, — везде незримо прорастает семя Гайд-парка. Это нечто большее, чем просто зона без строений, большее, чем случайный зеленый пояс, захваченный бетонной ловушкой подобно случайному порыву ветра. Парки противостоят асфальту и кирпичу, одностороннему движению, предупредительным объявлениям в транспорте, уличному движению под прямым углом и аналитическому устройству общества. Эти места напоминают городу о том, что он есть на самом деле, из чего он вырос и к чему стремится.