— Дебильная война! — Возмутился Цар. Его подштанники взметнулись к ручью, и уже оттуда донёсся его трудный голос:
— Усраться за Родину! Блевать за Родину! Боевые лошади-тамагочи!.. Да здравствуют Узбекские Карпаты! Лейтенант, да за что мы воюем? Может, прекратить весь этот бред, да по домам? Ну, будут Карпаты филиалом Уральского хребта, и что? А так, глядишь, ещё и чесаться за Родину придётся! Да забить на всё!
— Рядовой Цар! — Рявкнул лейтенант. — Ты мне дисциплину не разлагай! Проблевавшись, извольте сесть к костру и слушать, что вам скажут. Я орать не намерен.
Павловский, дай мне, пожалуйста, ещё одну картошку. Ага, и соль. Спасибо. Ну, вот, и остальные подтянулись, и Виталик ползёт. Так вот, даже дебилу ясно, что именно эту кампанию мы безнадёжно просрали, благодаря генералам Дрымбе и Шаховскому, пусть земля им будет пухом. И в ближайшие несколько лет вместо ксёндзов будут у нас муллы или партсекретари. Но это всё не важно, а важно то, что мы делаем здесь и сейчас, кто мы такие и кем себя ощущаем. Человек никогда не воюет за Родину, за Сталина и за Юрия Гагарина. Только и исключительно за себя, за то, что ему лично дорого и ценно. Мне, грешному, и Родина, и Сталин, и патриотизм — в слот не впились. Я дерусь только и исключительно за своё достоинство, за право ощущать себя по утрам человеком. Чёрт его знает, может узбеки дерутся за то же, да только не верится, больно уж далеко от дома забрались ребята.
Так вот, для полной ясности, я расскажу, как я начал воевать. Это было почти тринадцать лет назад, и было мне тогда одиннадцать лет с хвостиком. Война к тому времени шла уже три года, и все к ней привыкли. После бомбёжек Львова я жил на задах вокзала, там были сгоревшие склады, и среди них стояло несколько алюминиевых ангаров, почти целых, только стены — в решето от осколков. В моём ангаре лежали мешки с цементом, слипшиеся под текущей крышей в монолит, а в центре его косо торчал вагончик-сторожка, увязший в цементе по окна. В нём была печка, а окна я законопатил всякой дрянью, и жил почти припеваючи. Этот район считался разнесённым в клочья, и с первого дня его уже более не бомбили, а в других районах, бывало, погромыхивало. Только жрать нечего было, и одежды на зиму тоже не было: всё с домом погорело. Каждое утро я тащился через весь город к развалинам ратуши, на площадь Рынок, и просто-напросто побирался. Там было могучее торжище, на котором весь город пытался обменять всё, что было у его жителей на то, чего не было ни у кого: на еду. Там же лежали специально привезённые сбитые самолёты: румынский МИГ-21 и украинская вариация на тему ИЛ-2. Изредка появлялись хорошо одетые люди на джипах — снабженцы армии. Бабки-торговки кидали в них огрызками и подсовывали всякую тухлятину, которую те охотно брали: всё не самим есть.
Несмотря на то, что я торчал там целыми днями, еды мне перепадало мало, и потихоньку, незаметно, я стал голодать. Это я понял уже потом, а так, в процессе, этого не осознаёшь, просто все мысли почему-то начинают крутиться вокруг еды, и люди, и места оцениваются через еду, и даже рай представляется местом, где есть мягкий хлебушек и копчёное сало. А когда тем же страдает целый город — и вовсе ничего нельзя заметить.
Так вот, третьего декабря мне было ужасно холодно, куртка, прогоревшая на спине, не грела и уже четыре дня я неотступно, с краткими перерывами на сон, думал о копчёном сале, и по степени разумности был равен жабе. На рынке мне ничего не подали, да ещё и влетело крепко от пьяного офицера, и я дополз домой голодный, холодный и злой.
Полночи я ворочался, с потолка вагончика капало, снаружи моросил дождь, выла собака, и мысли о сале не отпускали. К утру я принялся тупо бродить из угла в угол уже вовсе в чёрном настроении, пока через пару часов снаружи не стали доноситься какие-то невнятные, но съедобные звуки. Кто-то ел. Не задумываясь, я быстро и бесшумно выскользнул в окошко, бывшее у меня вместо двери, и подполз к краю штабеля цементных мешков. И выглянул вниз.
Там, метром ниже меня, стоял человек в дорогом чёрном костюме, с заляпанными грязью штанинами. Из кармана его торчала антеннка мобильника, а портфель из блестящей коричневой кожи он положил рядом с собой на мешки, достигавшие ему до пояса. Посеревший воротник белой шёлковой рубашки был у него утянут свернувшимся в трубочку синим галстуком. Видимо, он только что вошёл с дождя, потому что от него шёл пар, и он, как и я, дрожал от холода. Но! На мешках перед человеком лежал иностранный глянцевый журнал, а на нём, прямо на журнале, были щедро и неряшливо разложены куски сала и серого хлеба. Человек склонился над ними, так что я сверху видел только коротко стриженый затылок, хватал их обеими руками, уминал и жадно жрал, чавкая и постанывая. Вокруг него стоял зверский дух копчёного сала.