Было еще много штрихов и штришочков, деталей и деталичек, которые БВП мастерски выделил, размотал из своей жизни, особенно из детства, а затем, разложив на кучки, отправил на поденщину в разные произведения. Но, наверное, самой ценной при этом остается формула, которая была найдена в памятном детстве, – изящная и лаконичная, очень русская, – словно "быстрое дачное лето, состоящее из трех запахов: сирень, сенокос, сухие листья". Эта формула давила на перетруженный мозг, видимо, всегда. Отголоски ее резонировали практически во всех его произведениях. Но обращение к ней приносило ощущение отдыха и возвращения в благодатную стихию, зовущуюся Родиной. Разные ракурсы той детали столь органично переплетались с природой и сущностью переживаний нарождающегося литератора, что помогали рождению незабываемых ассоциаций. Все вместе выводило автора на уровень высоких литературных откровений, приближало к особым личностным свойствам, называемым скромно – гениальность! Недаром соотечественники, метры искусства отмечали, что в романе, о котором идет речь, "видна львиная лапа гения".
При всем при том, "гений" – еще и азартный homo ludens (игрун, игрок, любитель игр), что помогало ему так основательно запутывать повествование, что создавалось впечатление оригинальных открытий. Он, например, вначале (в детстве) заставляет главного героя влезть в спасительное "окно", а в зрелые годы – вылезти через него и отправиться в свободный полет с высоты восьмого этажа. Маститый Бунин так расчувствовался от восторга общения с эффектными творческими приемами, что заявил: "Этот мальчишка выхватил пистолет и всех нас перестрелял".
Но рассматривая даже психологические катаклизмы зрелого мужа – главного героя романа, – автор все же основательно и часто ныряет в память собственного детства. Да он просто оставляет его гуляющим по детству, большим ребенком. Нет в том ничего удивительного. Он сам вынес приговор думающему и чуткому человеку. Правда, разговор в том случае велся о женщине. Видимо, такой адрес выбран из-за явного преклонения перед еще более тонкой натурой, чем мужчина. БВП убежденно заявил, что ей свойственна "таинственная способность души воспринимать в жизни только то, что когда-то привлекало и мучило в детстве, в ту пору, когда нюх души безошибочен"…
Можно судить о творчестве БВП по разному – обывательски или профессионально, – одно ясно: имеешь дело с мастером. Пусть говорят критики, что образ отца показан через "снижение качества личности", или что детство главного героя – это "перевернутое детство" автора. Пусть так, неважно. Главное то, что человек здесь показан, как единое целое на протяжении всех интервалов жизни. А именно так и происходит в реальной жизни, так рождается мотивация поведения, подчиняющаяся какому-то генеральному программному постулату. Ему следует человек на всех этапах пребывания на земле. Из всего этого выкарабкивается и главная идея произведения, очень близко подползающая к реальным будням автора: женитьба на милой "спасительной" женщине, хоть и является вариантом "семейной защиты" от жизненных невзгод, но она не универсальна, не прочна, – все обязательно заканчивается страшной трагедией – смертью! БВП и здесь привлекает изящный ход повествования, бодро заявляет в критический момент: "Дверь выбили. "Александр Иванович, Александр Иванович!" заревело несколько голосов. Но Никакого Александра Ивановича не было". Наверное, такое сценическое решение – всего лишь дань изощренному таланту и точному вкусу, попыткой избежать жалкой пошлости. Несомненно, только это и является показателем истинного таланта. Можно добавить к тому, что БВП был помешан на мистификациях, посеве загадок относительно своей личной жизни. Видимо, для того были основания. Но они родились не в сложностях истинных биографических перипетий, а были, скорее всего, реакцией на обиды (порой, оскорбления), порождали недоумение. Наносились они не правильными (а, может быть, как раз слишком правильными) толкованиями его собственных откровений или очевидностью человеческого бытия, вообще.
Однако пора отступить от жизни самого автора, а, точнее, переставить ее с первого места на второе. Ибо отсечь от художественного произведения его корни – жизненный опыт автора – также губительно для всего творческого организма, как лечить раннее облысение пациента подведением его шеи под острый нож гильотины. Но приблизимся все же плотнее к самой "Защите…": рискнем начать раскопки общефилософских и житейско-бытовых установок и понятий, исповедуемых, или рекомендуемых к руководству автором.
Перво-наперво отнесемся с уважением к женщинам, которые пусть в помятом и скошенном виде, но всегда являются на свет Божий из под пера творца-художника, гениального мастера слова. Относительно матери главного героя выдерживается вполне стройная, но жестокая, обличительная линия: "А мать уплывала куда-то вглубь дома оставляя все двери открытыми, забывая длинный, неряшливый букет колокольчиков на крышке рояля". Ясно, что раскопки начаты из-под могильных холмов детских впечатлений. Что-то убеждает, что место действия – шикарный особняк под Санкт-Петербургом, в районе реки Выра. Там имелась абсолютно полная возможность наблюдать универсальные качества семейных отношений аристократической публики. Правда, собственно аристократизм выхолощен смешением великого с простым, исключительного с заурядным. Душа носителей таких генетических комбинаций напичкана осколками разночинства, набивающегося в биологические копилки, словно цепкая дорожная пыль, в процессе длительной езды поколений по российскому социально-демографическому бездорожью.
Вот потому папа практически не по доброй воле нес свою миссию прелюбодея – ходока по родственным женским телам (имеется ввиду роман с сестрой законной супружницы). Отсюда, скорее всего, пришла гениальная фантазия, отложившаяся в памяти повзрослевшего главного героя, как сеанс учебного тренинга, выполняемого отцом: "Это ложь, что в театре нет лож, – мерно диктовал он, гуляя взад и вперед по классной".
Мама же, насытившись подозрениями просто впадала в истерику. Ее визгливый голосок нес обличение: "Он обманывает, – повторяла она, – как и ты обманываешь, Я окружена обманом". Отсюда идет переселение душевных волнений или иначе – глухоты сострадания, отсутствия сопереживания (эмпатии) у ребенка: "Бедный, бедный Дантес не возбуждал в нем участия, и, наблюдая ее воспитательный вздох, он только щурился и терзал резиной ватманскую бумагу, стараясь поужаснее нарисовать выпуклость ее бюста". К счастью, речь идет не о материнском бюсте, а о телесах француженки-гувернантки, читающей молодому повесе французский роман, над которым она лично готова была рыдать многократно.
Собственные ощущения маленькой "фальшивки" БВП позже поручит озвучить героине произведения: "И Лужина в первый раз заметила, как грустно и пусто в этих звонких комнатах, и заметила, что веселость отца такая же притворная, как улыбка матери, и что оба они уже старые и очень одинокие, и бедного Лужина не любят, и стараются не упоминать о предстоящем отъезде".
Трансформации из радостного и безоблачного детства, где мать и отец выступали в роли справедливых и всемогущих жрецов, походя балующих любимое дитя, найдет свое отражение в словесных формулах: "Он давал себя укачивать, баловать, щекотать, принимал с зажмуренной душой ласковую жизнь, обволакивающую его со всех сторон. Будущее смутно представлялось ему, как молчаливое объятие, длящееся без конца, в счастливой полутемноте, где проходят, попадают в луч и скрываются опять, смеясь и покачиваясь, разнообразные игрушки мира сего".
Но де-факто и де-юре будущее приобретет форму страшной, весьма опасной ведьмы, которая понятие "счастье" умеет воспринимать только, как сытный обед еще одним изжаренным грешником! Даже в финале пребывания на земле, когда БВП добьется (исключительно благодаря таланту и колоссальному трудолюбию) материального благополучия, счастье, и в большом, и в мелочах, чаще будет демонстрировать ему лишь свои прыщавые ягодицы. Только под таким впечатлением, пожалуй, может вырваться примечательное поэтическое откровение: "О, нет, то не ребра – эта боль, этот ад – это русские струны в старой лире болят". Или еще "радостное" восклицание: "Прощай же, книга! Для видений отсрочки смертной тоже нет. С колен поднимется Евгений, но удаляется поэт". Туда же, до кучи, втиснем почти выплаканное или вырвавшееся, как конвульсия рыдания: "Ах, угонят их в степь, Арлекинов моих, в буераки, к чужим атаманам"! Ну, а более эпохального откровения и стона, чем этот, придумать трудно: "Благодарю тебя, отчизна, за злую даль благодарю"!