Легко отыскать и выделить две забавные параллели, которые прекрасно работают "на понижение" трагизма, на юмор, как средство психотерапии (точнее, эстетикотерапии). Первое бьет в детство: "Поговорим о преступлениях, об искусстве преступления, о карточных фокусах, я очень сейчас возбужден". Затем легким движением руки мастера затвор автомата передергивается назад, экстрактируется использованная гильза, и новый убийственный заряд досылается в патронник. Затем пуля летит в неведомое, тайное, сексуальное: "Мы никогда не целовались, – я не терплю слякоти лобзаний. Говорят, японцы тоже – даже в минуты страсти – никогда не целуют своих женщин, – просто им чуждо и непонятно, и может быть даже немного противно это прикосновение голыми губами к эпителию ближнего".
Безусловно, все эти вирши в большей мере поэтические игрушки, пристебы, ибо трудно поверить в то, что столь эмоциональный субъект, как БВП, способен так основательно застревать на "поцелуе". Откуда же тогда выплывает базис-пароход для последующего "скабрезного" романа про очаровательную нимфетку, покорившую весь мир?! .Детали же берутся из личной жизни и никак не иначе! К тому же этот писатель способен так однозначно, категорично выносить суждения о вопросах более сложных, чем слюнявый поцелуй. Правда такие рассуждения уже, как говорится, из другой оперы: "Самоубийство есть самодурство. Все, что можно сделать, это исполнить каприз мученика, облегчить его участь сознанием, что, умирая, он творит доброе дело, приносит пользу, – грубую, материальную пользу, – но все же пользу". Но то, что он поднял эту тему, свидетельство смелости, способности поднимать брошенную перчатку для ответа на вызов смертельной дуэлью.
О смелости (возможно, о некой отрешенности человека, загнанного в угол) говорят финальные реплики главного героя, подтянутого к ним за уши самим автором. И здесь важны опять-таки детали. Вот как выглядит природа, отзвуки которой гудят в душе: "Был продувной день, голубой, в яблоках: ветер, дальний родственник здешнего, летал по узким улицам; облака то и дело сметали солнце, и оно показывалось опять как монета фокусника". Приятное обрамление событий – нечего сказать!
Далее на сцену выходит представитель власти, почти что шутовского качества: "Это довольно пухлый розовый мужчина, ноги хером, фатоватые черные усики". Но тем не менее герой романа сразу догадался, что гром скоро грянет и включать рубильник для полного освещения преступника будет как раз опереточный герой, полицейский с "ногами хером". Употребленный сленг – отличное доказательство сексуальной развитости автора романа, а не его главного и второстепенного героев.
Следует многообещающее заявление, которое неоднократно звучало в стихах БВП: "Я хочу смерть мою кому-нибудь подарить, – внезапно сказал он, и глаза его налились бриллиантовым светом безумия". Но несколько отдышавшись, охолонув, даже самый заядлый преступник возвращается к спасительной, пусть призрачной, надежде: "Может быть, все это – лжебытие, дурной сон, и я сейчас проснусь где-нибудь – на травке под Прагой. Хорошо по крайней мере, что затравили так скоро".
Все наши исследовательские розыски велись лишь с одной целью – раскрыть главный секрет, составляющий сущность глубинных мотиваций. Гениальный ученый, успешно практиковавший психотерапевт, интереснейшая личность Карл Густав Юнг, живший, кстати, примерно в одно и тоже время с БВП, заметил: "Человек способен преодолеть совершенно невозможные трудности, если убежден, что это имеет смысл. И терпит крах, если сверх прочих несчастий вынужден признавать, что играет роль в "сказке, рассказанной идиотом".
Похоже, что под спудом бытовой психологии автор романа хотел, но не сумел, скрыть не столько очевидность различий двух персонажей, сколько образы вздыбленной большевизмом и природной глупостью ее подавляющего большинства населения России, которая вышвырнула за свои пределы (к несчастью!) все же лучшую часть общества, превратив ее в метущуюся без руля и ветрил эмиграцию. Такому утверждению созвучны многие нотки переживаний героев романа, многочисленных блестящих стихами БВП, составляющих национальное достояние, богатство государства российского. Они и написаны были примерно в одно время и соответствовали большому и личному, и общему горю: "Отвяжись, я тебя умоляю! Вечер страшен, гул жизни затих. Я беспомощен. Я умираю от слепых наплываний твоих".
Или еще совершенно потрясающее по поэтической экспрессии: "Небритый, смеющийся, бледный, в чистом еще пиджаке, без галстука, с маленькой медной запонкой на кадыке, он ждет, и все зримое в мире – только высокий забор, жестянка в траве и четыре дула, смотрящих в упор… Все. Молния боли железной. Неумолимая тьма. И воя, кружится над бездной ангел, сошедший с ума". В другом варианте стихотворения "Расстрел" звучат не менее точные слова: "Но сердце, как бы ты хотело, чтоб это вправду было так: Россия, звезды, ночь расстрела и весь в черемухе овраг".
Вот и получается, как ни верти, сакраментальное: "Лучше уповать на Господа, нежели надеяться на человека" (Псалом 117: 8). Не будем же строги к заблуждениям БВП и пакостям его героев, ибо мастерство и писательский профессионализм здесь задействован головокружительной высоты. Однако напомним святые слова: "Говорю безумствующим: "не безумствуйте", и нечестивым: "не поднимайте рога, не поднимайте высоко рога вашего, не говорите жестоковыйно" (Псалом 74: 5-6).
Было раннее утро, Сабрина лежала на спине. Рассвет пришел неожиданно, ибо она встретила его за чтением новой тетради Сергеева. Свет нового дня врезался в глаза, стал осознаваем, только по прочтении заключительной фразы. Сабрина молчала и думала о только что прочитанном, задевшем ее глубоко за живое. В Университете она неоднократно обращалась к творчеству этого писателя, но никогда раньше ей не удавалось приблизиться к пониманию его характера, мотивов поступков героев многочисленных произведений так близко. Сергеев взял ее за руку и подвел к нужному микроскопу, а от него – к подзорной трубе и опять – к микроскопу!
Пришел день выписки из родильного дома, – выдворяли всю палату оптом. На крыльце "выписной" толпились встречающие: уже по их лицам, по величине сепарированных толпочек можно было судить о качестве жизни, ожидающей новорожденного ребенка и его мать-страдалицу. Сабрину встречала небольшая, но солидная группа: Муза и три респектабельных мужчины – Магазанник, Феликс, Верещагин, да еще двое "одинаково одетых" парней стояли у двух лимузинов, внимательно отслеживая весь бомонд, да с недоверием зыркая на окружающие постройки. Приметная группа была первой из принимающих счастливых матерей и малюсеньких человечков, тщательно запеленованных.
Медсестра и санитарка, вынесшие изящные "сверточки", были одарены по-царски – платили только "зелеными" в количестве, достаточном на приобретение новых шикарных дубленок. Изголодавшиеся от хронического безденежья медработники захлебнулись восторгом и, почувствовав сильное головокружение, оперлись на железные руки встречающих венценосцев. Так под руку их и отвели обратно на крыльцо роддома. Главный врач клиники раздосадовался, что не вынес ребенка сам: новую дубленку давно просили его плечи, да и правое крыло родильного корпуса требовало скорейшего ремонта.
Уже сев в машину, Сабрина проследила выход своих новых подруг: Татьяну встречал рослый, но основательно зачуханный мужчина (тот самый законный, но нелюбимый супруг! – догадалась Сабрина); Катя с ребенком оказалась в объятиях мамы, даже не успевшей снять халат и быстро умотавшей снова на работу в клинику. Молодая мать была передана с рук на руки мужу-благодетелю, распахнувшему с несколько неуклюжей провинциальной решительностью свои объятия. Лобызания ограничились этим молодым человеком, да пожилой парой, видимо, не очень дальними родственниками.
Сабрина почувствовала себя неловко из-за демонстрации барства, которым просто полыхала ее группа поддержки, а потому попросила быстрее сматываться. Приятно было то, что в руках всех встречавших мелькали букеты цветов, а это всегда гипнотизирует женщин, особенно в тот сложный момент, когда их выпускают из пыточной камеры. Говорят, что даже в средние века, в период суровой инквизиции, сжигаемую колдунью украшали букетами свежеумерших цветов, да разукрашенным колпаком. Так расплачивались звероподобные судьи и зрители трагического представления с главной героиней – женщиной-страдалицей.