Он огляделся, не зная, на что ему сесть, оба стула были завалены книгами.
— Положите их на пол, — нетерпеливо сказал Юсефсон. — Мне они надоели. Все это одни слова. Слова, слова и слова. Они не помогают. Этого недостаточно. — Немного помолчав, он продолжал: — Вы, Вестерберг, слишком избалованы. Вы не можете понять, как много вам дарит судьба. Смотрите себе и дальше на свои благословенные цветы лотоса, любуйтесь, пока есть время любоваться, и скажите спасибо, что вам никогда не приходилось драться за идею — я имею в виду то, во что стоит верить и что стоит отстаивать.
— Однажды я отстаивал луг, — начал дядя, но Юсефсон его не слушал, он встал с постели и пошел в умывальную комнату.
«Мой луг, — подумал дядя, — луг, который я отстоял… Однако, может, не стоит говорить об этом сейчас».
Юсефсон вернулся с двумя стаканами для чистки зубов и бутылкой коньяку, сел на край кровати и сказал:
— Ты можешь разбавить его водой из-под крана, а я буду пить чистый.
— Ты придешь в оранжерею? — спросил дядя. — Хороший коньяк.
— Ясное дело, хороший. Я пью коньяк только этой марки, или вовсе никакой.
За дверью прозвенел звонок.
— Зовут есть! — презрительно сказал Юсефсон. — Чем ты занимался это время?
— Ничем особенно. А почему тебе надоели книги?
— Они разделяют. Понимаешь, Вестерберг, они просто отчаянно раздирают идею на мелкие рафинированные мысли, которые ни к чему не приводят. По крайней мере меня. Они не прибавляют мне знаний, дающих возможность понять все целиком. Поэтому они мне надоели.
— А может быть, — осторожно сказал дядя, — может быть, тебе следует повременить немного и попытаться подойти к ним иначе?
— Что ты хочешь этим сказать? Как это — иначе?
Дядя взглянул на своего друга и сделал неопределенный жест, который мог означать все что угодно, главным образом беспомощную заинтересованность.
— В этом доме, — произнес Юсефсон, — время просто исчезает, оно не живет, так же как и книги. Я хочу получить ясное представление о том, чего человек желает, к чему стремится, что из всего этого выходит и что останется сделать. Это важно. Постичь нечто поистине важное — стало быть, получить ответ. Окончательное и бесповоротное заключение, понимаешь?
— Не совсем… — ответил дядя. — Но так ли необходимо тебе это окончательное и бесповоротное заключение? Если оно доставляет тебе столько огорчений. И к чему спешить, почему оно тебе нужно так срочно?
Юсефсон засмеялся и сказал:
— Знаешь, Вестерберг, в тебе есть что-то располагающее. Хотя ты и большой осел, не правда ли?
— Разумеется, — ответил дядя, — так ты будешь ходить в оранжерею?
— Да, да, приду, когда надумаю. А сейчас я не скажу более ни слова, ни единого разумного слова.
Возвращаясь домой в трамвае, дядя думал главным образом не об этом, несомненно очень важном и не совсем понятном разговоре, а о самом Юсефсоне и о своем луге. Образ луга подступал к нему ближе, — луга, который он защитил.
«Я расскажу ему когда-нибудь про луг», — решил он.
За год до того, как дядя встретил Юсефсона, родственники сняли на лето дачу на прибрежной шхере. Берега шхеры были довольно крутые, дяде подниматься было бы очень трудно, и родственники обсуждали, что лучше: взять его с собой или оставить дома. Дядя был вовсе не такой уж и глухой, каким прикидывался, и подслушал почти все их разговоры. Под конец он решил разложить пасьянс, что делал, когда нужно было принять важное и трудное решение. Если пасьянс получится, он останется, если нет — поедет. Вообще-то, этот пасьянс у него почти никогда не получался.
Шхеру с востока на запад разрезало ущелье. Рыбак, сдававший шхеру внаем, построил через нее мост из бревен, чтобы по пути от пристани к дому не надо было снова спускаться на берег. Мост был довольно хилый, но все же он экономил уйму времени.
Когда дядя в первый раз ступил на островок, то замер как вкопанный. Его спутники решили, что он боится идти по мосту, но они ошибались. Он увидел прибрежный луг во всем великолепии пышного короткого июльского цветения, пестрые цветы и травы колыхались легко и воздушно. Дядя понял, что ничья нога не ступала по нему, он был нетронут и свеж, как первое утро рая! Этот луг показался ему еще прекраснее оранжереи. Он решил, что никто не будет ходить по нему, им можно только любоваться.
Каждое утро на восходе солнца дядя сползал вниз со склона и усаживался возле своего луга. Красивее всего луг был, когда солнце выкатывалось над горизонтом, тогда все краски загорались и сияли каким-то неземным светом, но это длилось лишь краткий миг. Под нежным июльским ветром цветочный ковер колыхался, словно в танце. Что это было за зрелище! Любовь дяди к оранжерее была неизменной, но постоянно меняющееся всегда прекраснее статичного, а луг был поистине живой. Иногда дядю охватывало то же самое опасное желание, что и в оранжерее: по праву восхищающегося войти и почувствовать, как луг обступает тебя со всех сторон, желание обнимать его. Но дядя этого не делал.