Выбрать главу
Он успеет вскочить на качели переполненной барки — тогда разговоры о смысле и цели мы оставим с тобой навсегда.
(Нет за мысом ни цели, ни смысла, но, по замыслу Автора, там дует ветер и ныне и присно, и в расселинах тесно волнам.)
Мы увидим чудесные вещи, в них ни проку, ни толку, но ты этих сизых разломов и трещин никогда не забудешь черты.
И в масштабе бессрочной разлуки всё покажется вдвое крупней, как садилась синица на руку, как под снегом струился ручей, —
всё, что скроет грядущая темень, темя темой извечной дразня; это как вырастание тени на закате погожего дня.
2
А теперь мы отчалим. Всё враки про границы, пределы, края. Это всё сочинялось во мраке не имевшего окон жилья.
За пределами снова просторы, на границе рыбачит баркас, из-за гор поднимаются горы (мироздания грубый каркас),
а за теми горами иная гложет глаз перспектива, и ту будто новой волной накрывает, и от далей тех сухо во рту.
Мы отчалим, и к нам повернутся эти горы косматой спиной, и османской волной захлебнутся завсегдатаи пляжной пивной.
Взяв яйлу, точно крепость, на приступ, она хлынет в долину, и там, от плато отступая на выступ, превратится в татарский фонтан.
Скудный плеск его, трепет и лепет (как бы сонное чтенье строки) и тот образ, что ласточка лепит, грязь слюною скрепляя в комки,
и щербатые плиты кладбища в караимском ущелье, костры отдаленных стоянок, и выше — горной церкви литые кресты,
и все то, что еще не созрело и о чем разговор впереди, станет частью иного раздела, вроде тех, что зовутся «в пути».
3
(Не забыть бы два слова о воле.) Как глядящий на порт с высоты держит маленький мир на приколе, я склоняюсь над Крымом, в листы занося его лики и роли.
Есть еще наблюдение: ярус ближних гор, дымка Ялты внизу — высота превращает стеклярус в жемчуга и в шелка — мишуру.
Ширмы лета работники сцены расставляют поспешно; а вот Херсонес, населенный и целый, восстает из искрящихся вод.
Генуэзские узкие стяги полыхают над Каффой опять, и дружины «из Царьград в варяги» на ладьях возвращаются вспять.
И виденье английского флота в севастопольской бухте, и штиль после утренней казни, и что-то страшно милое (мелочь, утиль), —
что-то вроде серсо или бочче, с пирамидкою ярких мячей, что бросали в песок у обочин, и потерянных где-то ключей.
4
Тишина. На слова налегая, как на весла тугие, иду против ветра, навек оставляя ледников золотую слюду.
Восхищаясь дворцом или парком, я попробую их описать и закрою глаза. Крым, как барку, на волнах будет море качать.
На волнах будет след направленья вроде пены пивной, на волнах укачает мои заблужденья о предписанных небом путях.
И поддавшись насилию сини, ублажаясь бродяжной мечтой, как Россини просторы России, предвкушать буду греческий зной.
Нам с тобой ничего не осталось, как, лелея забытый язык, привнести в него частную малость и оставить родной материк
Полной грудью вдохнет парус волю, и я, снасти напрягши, пущусь мимо лодок рыбачьих по морю, с той свободой, что выразить тщусь.
Притягательней скальных уступов, упоительней скальдов, она через щели однажды проступит, а потом хлынет в трюм, как волна.

НЫРЯЛЬЩИК

Как нищий ныряльщик в тропический омут, твой облик вдохнув до отказа, уйду в слоеную глубь... но сравнения тонут, и суть не клюет на пустую уду.
Как тощий ныряльщик, тобой обожженный, с грузилом в обнимку — на мутное дно, нашаривать раковины обреченный, вываливать в лодку тугое рядно.
Как нищий и тощий, но вещий ныряльщик, тобой совращенный однажды, как тот мечтающий в лодке тропический мальчик, таскающий перлы из преющих вод,
я снова бросаюсь в бесплодные волны, где жемчуг со жребием слился в одно, где носятся образов чуткие сонмы, а в створках сомнений зажато зерно;
я здесь глубиной, как стеной, огорожен, здесь нет для стихов ни лазейки, ни зги, и слов полнозвучных здесь много дороже живой перелив из замшелой лузги.

НЬЮ-ЙОРК

На клетках сирого Нью-Йорка, на мраморной доске кофейни в унылом Сохо корифей играет черными (ты скажешь: эмблема — черен сам игрок), легко размениваясь чернью; на исцарапанной, не раз политой кофе (в ту игру, где поначалу толчея, а под конец — лишь шут да Лир), — над серой плоскостью Нью-Йорка его задумчивые пальцы (и для фигурок есть каморка в одном прокуренном подвальце) держали черный жемчуг пешки (слюду ногтей отметь: красиво), затем ее перемещали, противник отзывался живо, и было ясно: на скрижали, что эти двое размечали, упорно вычисляя вешки, друг друга пешки навещали, а игроки их наущали: живи, терпи, уйди, останься.
Что если кануть «без следа», купить билет до Катагелы, затем — пешком, верхом, — туда, на запад, в дальние пределы?
Где мрамор, жемчуг и слюда, где Лир и шут, и хрупких башен инфантилизм и тишина, и наспех небосвод раскрашен.
Так черной дланью платит дань прошедший день воображенью: и всюду грань, куда ни глянь, и поддаешься искушенью искать средь сутолоки толка на клетках сирого Нью-Йорка.