Максим Штерн поднял руку.
— Да, Штерн. Что-то неясно?
Тот привстал со своего места и сказал:
— Катары, господин учитель. Это правда, что они не строили храмов?
— Ах, это. — Нулус потер лоб ладонью, собираясь с мыслями.
Он прошел к своему столу и положил на него указку. Пола его черного мешковатого пиджака была испачкана мелом. Карманы набиты грецкими орехами. В перерыве пьет из термоса бульон с ржаной коврижкой, сидя на подоконнике и качая ногой, как мальчик А то еще играет в шахматы с учителем риторики, Фальцем, на гладкий, крепкий череп которого в минуты глубоких раздумий слетают с потолка мухи.
— Катары полагали, — начал учитель, — что видимый мир не является творением Божьим, что он возник из другого, злого начала. Они верили, что Бог создал мир света и любви, незримый мир, нам недоступный. Вот почему они утверждали, что ничто видимое, осязаемое не может свидетельствовать о Боге или быть священным символом. И поэтому они не строили храмов и совершали богослужения на лесной поляне, или в домах близких людей, или в таверне. Но об их воззрениях стоит поговорить подробнее — как-нибудь в другой раз. А покамест вернемся к нашему горемычному Маттео.
Он вновь взял указку и подошел к доске. Катастрофа была неизбежна. Марк Нечет тоскливо оглядел класс — коротко стриженные головы, бледные лица, склоненные над тетрадками тощие шеи, всего двадцать мальчишек. Шустов что-то показывает Стивенсону под партой и делает круглые глаза, Сумеркин набрасывает в откидном блокноте карандашный портрет скуки, Илюша внимательно разглядывает тускло-блестящий соверен, вечно голодный Метелин украдкой отламывает кусочки кекса и незаметно кладет в рот, а его сосед, луноликий Лунц, прикрываясь учебником, увлеченно читает другую книгу — «Любовные похождения Мерк... Марк…» — маркиза, что ли? Нет, отсюда не видать.
— Итак, господа гимназисты, прошу внимания. Вернувшись в лагерь странников в Лусту, Маттео... — с искренним подъемом продолжил бедный честный учитель, но в ту же минуту, к счастью, грянул спасительный звонок, а на следующий день Марк прогулял урок
Марк Нечет сидел в пустой лодке на каменистом берегу среди зарослей высокого камыша. Одинокий, одиноко-задумчивый, задумчиво-неподвижный. Roseau pensant[11]. А что если я умру, расчесав ногтями вот эту крошечную везикулу на руке? Как Скрябин, соскребший на губе прыщик. Он сдавил двумя пальцами матовый пузырек на кисти левой руки, выжав из него каплю мутноватой, как будто мыльной жидкости. Вода, немного жира, чуть-чуть соли — и вся моя родословная от странной рыбы в доисторическом море до короля Марка и далее, со сведениями обо всех его шалостях на стороне и последующими хворями, бережно сохраненными и переданными потомкам в излечение и назидание.
Как это обычно бывало на островах Каскада поздней осенью — днем еще проглядывало теплое солнце, но уже дул пронизывающий северный ветер и то и дело срывался мелкий дождь. Он поглубже натянул на уши синюю фуражку (буссоль и парящий стилизованный альбатрос на значке) и откинулся на лавку. Минуты существования — если это тоскливое круговое ширяние мысли можно назвать мышлением. Но какой ветер! Quel vent! — как воскликнул король на эшафоте. Ни о чем нельзя думать, когда так холодно. Не случайно Декарт сочинил свою загадку про «cogito», забравшись в печку: рассуждение по методу Диогена Синопского, мнимого бочкозатворника. Это как ореховая скорлупа Гамлета. Тоска по утробе. По совершенному покою свернувшегося в клубок лобастого младенца-философа: ах, отстаньте, не мешайте мне пророчески дремать. Но вот вопрос: подразумевает ли это «cogito», что «существование» имеет несколько различных порядков, с каждым новым все существенней? Ведь можно мыслить кое-как, как я теперь, а можно... И что вот этот камыш не существует сам по себе, то есть без моего осознания его, как и никогда ни о чем отвлеченном не думающий мясник в соседней с домом лавке? Седые усы, розовая плешь. «Извольте, юноша, полфунта ветчины, фунт сырокопченой. Две марки с вас. Поищите без сдачи. Вам понравилось вчерашнее шествие? Эх, как духовой оркестр наяривал — просто прелесть! Всю душу перевернули, сукины дети».
Над ним проходили несуществующие тучи — несомые ветром в темную часть неба, туда, за Змеиный. На дне призрачной лодки под его башмаками хлюпала вода. В камышах копошилась невидимая чомга — в сущности, столь же эфемерная, как эти мои покрасневшие от холода руки, эти костлявые колени, обтянутые сырым сукном. Хорошо бы развести костер где-нибудь в боскете — да спичек нет. Надо всегда иметь при себе, ad omnes casus[12]. Как в тот раз (он перемигнул, оттого что на веко упала дождевая капля), когда поэт Тарле попросил огня, а у меня не оказалось, и разговора не вышло. Он все теребил холостую папиросу, искательно озираясь по сторонам. Всего месяц, как похоронил жену, бедняга. Но можно ли было предвидеть, что он так разволнуется после выступления? Можно. Предвидение как признак хороших манер. Доклад. Двадцать минут. Он на всякий случай пошарил рукой в кармане куртки. Там нашлись: семейка ключей на общем кольце — два больших от парадного и один совсем маленький, от почтового ящика; кроме того: вырванная «с мясом» манжетная пуговица (на прошлой неделе во время шутливой коридорной потасовки с Лунцем), надорванный билет на давно и бесславно прошедшую гребную гонку на «Кубок Декана», его собственная измятая визитная карточка («Марк Нечет. Collegien»[13]), на обороте которой химическим карандашом был записан адрес дантиста («переулок Печатников, 15»), несколько сморщенных ягод шиповника и медная скрепка в кучке хлебных крошек — кормить голубей на площади. Он пошарил в другом кармане. Там нашелся давнишний надкушенный сухарь. Что ж, и на том спасибо. Наш климат, сударь, может вам показаться чересчур суровым, зато он как нельзя лучше располагает к сытному обеду. Перевод с французского. Сухарь оказался несъедобным. Ничего — опустим его в речную водицу, пущай раскиснет маленько, как сказал бы сторож Федот, благодетель похотливых гимназистов и их наставников. Так-то лучше, только тиной отдает.
Он устроился поудобнее в лодке, грызя сухарь и следя за работой небесной машинерии. Облако поменьше, двигаясь отчего-то шибче других, достигло облака побольше и слилось с ним в быстротекущей смене форм. А вот пронеслись бы-стропарящие чайки, мои сварливые любимицы — перелетают на новое место, к пристани, что ли. Он подавился крошкой и закашлялся. Я ем, значит, я есмь. Не мыслю, но все-таки существую. Химеры логики. Сиамские уродцы диалектики. Пример категорического силлогизма — две посылки, первая побольше, вторая поменьше, и одно заключение: «Я мыслю, следовательно, существую. Другой человек — не я. Следовательно, он...» Нет, mon cher René[14], доктор гонорис казус, это никуда не годится. А почему? Потому что сперва нужно установить, что значит «я». Ведь он сказал «Je pense»[15], как будто это «je» дано нам a priori. Хотя вот тут логик-эквилибрист на своем дуалистическом велосипеде и въезжает в замкнутый круг, оттого что смешивается объект познания с субъектом: «я» должно помыслить самое себя как бы извне этого самого «я». Из вне. Вне «я». И здесь нам не помогут никакие индуктивные клистиры. А что, если через меня, как сквозь тусклое стекло, мыслит кто-то еще, поэт Тарле к примеру. А через него, все дальше и дальше удаляясь от изначального источника, струящего свет истины, — еще кто-нибудь...
До него донесся колокольный звон. Это у святого Трифона. Три часа. Сегодня еще только логика и словесность — и домой. Он представил, как сейчас Нулус близоруко вглядывается в лица гимназистов, ища его, потомка самого отца-основателя, и смущенно покашливает и поправляет очки на лоснящейся переносице.
«Шустов, кто сегодня отсутствует?»
«Не пришел только Марк Нечет, господин учитель».
«Нечет? Так-так. Очень жаль, очень жаль. Он не заболел?»
«Не знаю, господин учитель, вчера он был как будто вполне здоров и вечером даже скакал верхом в парке» (Молодой жизнерадостный гогот).