Солнце заполнило левый угол окна, постепенно поднималось вверх и одновременно проливалось на пол, и вдруг в кухне, несмотря на запущенность, стало свежо и нарядно. Петр Кириллович быстро, наспех умылся, обмахнул электрической бритвой щетину, освежился своей любимой польской пеной «Мэфисто» и на цыпочках прокрался мимо кухни в комнату переодеться; там у него стоял платяной шкаф.
Девица спала лицом к двери, подложив ладонь под щеку; ее длинные черные кудри разбросались по подушке, одеяло сползло, обнажив худое плечо и большую ступню, наверно сорок третьего размера.
Коньшин на мгновение задержался, рассматривая невесть как попавшую в его кровать девицу. Большой пухлый рот со следами помады, длинный, но красивый, какой-то мужественный, совсем не женский нос; уши тоже большие, прижатые к голове.
«Пловчиха, наверно, или баскетболистка, – подумал Коньшин, – черт возьми, где же я ее подцепил?»
Возраст девицы определить было трудно. У спящей женщины вообще невозможно определить возраст; спящая женщина всегда выглядит моложе своих лет, потому что спящая женщина не злится, не смеется, не плачет, не кокетничает, не старается выглядеть моложе; все спящие женщины беззащитны, кротки и похожи на послушных маленьких, маменькиных дочек, какими они и были все когда-то.
Одеваясь, Коньшин старался не шуметь, чтобы спортсменка не проснулась; он надеялся назначить свидание жене в городе где-то часа через два, а за это время освободиться от девицы и навести в квартире порядок.
У него выпала вешалка и с довольно сильным грохотом ударилась о пол, но «соседка по ночи» – любимое выражение одного институтского донжуана – не проснулась, лишь утянула под одеяло свою ступню сорок третьего размера и почмокала с обиженным видом пухлыми губами.
Коньшин недавно купил себе прекрасный английский костюм, серый с едва заметной красной нитью, который очень шел ему; молодил и стройнил; в этом костюме Петру Кирилловичу хотелось говорить всем: «Я вас слушаю, сэр» или «К вашим услугам, мадам». Если же закурить сигару, то Петр Кириллович сразу становился похож на усталого бизнесмена, у которого на плечах лежат банки, фирмы, рудники, игорные дома, разбросанные по всему свету.
В этом костюме движения у Петра Кирилловича становились спокойными, не суетливыми, лицо внимательным, а речь плавной.
Коньшин вошел в кухню, Таня оглянулась на скрип двери и в первый момент его не узнала. Он увидел по ее глазам, что не узнала. Она увидела входящего в кухню, отлично одетого, усталого, но еще молодого мужчину и невольно начала подниматься навстречу; очевидно, она ожидала, что Коньшин опять появится в халате растрепанный и опухший.
– Доброе утро, – сказал Петр Кириллович.
– А… Доброе утро. У тебя хороший костюм.
Коньшин открыл холодильник, там тоже был беспорядок.
– Может быть, выпьем за встречу?
– Я не пью. Ты знаешь…
– Так и не научилась?
– Нет.
– Тогда я выпью. Голова трещит после вчерашнего.
– Выпей. А мне налей чаю.
Он приготовил Тане большую чашку чаю, а себе налил кофе, нарезал сыру, копченой колбасы, положил в вазу конфет и печенье.
– Как ты живешь? – спросила Таня, дождавшись, когда он выпьет коньяк.
– Так себе… Спасибо… Ты же видишь… Как все холостяки.
– Жениться не собираешься?
– Нет.
– Почему?
– Боюсь. Да и привык один, – коньяк начал действовать на Петра Кирилловича. – А потом, если уж честно. Жду тебя…
Она покачала головой:
– Никогда…
– Но почему? – возразил он горячо. – Миркина… Его ведь теперь нет…
От Ивана Ивановича Коньшин знал, что Миркин умер. Замерз прошлой зимой. Его нашли в лесу только на вторые сутки полуодетым без вещей и денег. Таня потом рассказывала, что никакой ссоры между ними не было, она даже не слышала, когда муж ушел из дома. Ушел он глубокой ночью.
– Я никогда… – повторила Таня, и лицо у нее стало задумчивым и грустным.
– Будешь хранить память?
– Вообще… У меня такое чувство, что он вовсе не умер. Вот-вот ему надоест бродить в лесу – и он вернется… Я даже дверь не закрываю на ночь… Я счастлива, что мне пришлось соприкоснуться с гением… Конечно, это был гений… Мы просто пока не осознали… Потому что он был непривычным. Все непривычное понимаешь лишь потом, когда станешь взрослее и умнее…
– Человечество пока не доросло до Миркина?
– У тебя ирония в голосе – и зря. Он умер непонятым. Это факт. Даже я, которая его знала лучше всех, плохо понимала. Но теперь я кое-что начинаю соображать… ЭТО БЫЛО ЯВЛЕНИЕ ПРИРОДЫ...
– Миркин – явление природы?
– Да. И пожалуйста, не улыбайся.
– Я не улыбаюсь. Я удивлен.
– Он был прост и загадочен, как явление природы. Как дождь, как влажная земля, из которой растет и огромный дуб, и трепетный колокольчик… Ты знаешь, как он умер? Я никому не говорила… Все равно не поймут… В ту ночь началась гроза… Зимняя гроза… Это было жутко… Среди пурги метались молнии… Я слышала, как шипел снег, натыкаясь на огненные клинки… Это так необычно… Я немного представляю себя на его месте… Он должен был понять: ЧТО ЭТО ТАКОЕ? ДЛЯ ЧЕГО? КАКОЙ В ЭТОМ СМЫСЛ? Он хотел понять и написать стихи ЧТОБЫ ОБЪЯСНИТЬ СМЫСЛ ЛЮДЯМ. Он побежал в поле, в лес, ища эти шипящие молнии И заблудился. И погиб. Наверно, он и не заметил, что умирает. Ему было не до этого, он сочинял стихи. Когда его принесли. На его лице была улыбка… и рот полуоткрыт, словно он что то шептал. Наверно, он сочинял стихи… Жаль только, что мы никогда не узнаем, что это за стихи.
– Да, – глухо сказал Коньшин – Счастливый человек. Он был любим. А значит, не умер, а остался жив. И даже сделался легендой. Любимый человек всегда сделает из любимого человека или бога, или святого.
– Считай, как знаешь. Все равно тебе его не понять. Вы слишком разные. Но он жил ради тебя, ради всех нас. Что ж, такова участь всех гениев и пророков.
– Пусть будет так, – устало сказал Коньшин. – Спорить с тобой бесполезно да и, наверное, не нужно. И все таки я рад, что ты так верна его памяти. Хорошо от одной мысли, что ЕСТЬ ВЕРНЫЕ, НАДЕЖНЫЕ люди. Хорошо, что в принципе есть. Понимаешь? Жаль, что мне не повезло в этом плане. Я не встретил такого человека. Но я не обижаюсь. Просто не повезло. Не каждому же. Ну хватит о Миркине. Как ты сама живешь, как сын?
Таня вздрогнула, с трудом отрываясь от своих мыслей.
– Да хватит. И так голова разболелась. Но я впервые о нем говорю. Не с кем.
– Может быть, все таки выпьешь коньяку?
Он налил ей рюмку.
– За что? – спросил Коньшин.
– Давай за молодость.
– Давай.
Они разом выпили и задумались. Коньшин вспомнил шалаш, Дон, ночь, дождь и их, молодых, чистых, красивых, у которых была впереди вся жизнь… Подернутая розовым туманом.
Таня, наверно, думала о том же.
– Да, – сказала она. – Хорошая это вещь – молодость. Везде разлита радость. Даже огорчения – радость. Даже горе – радость. Так может быть?
– Может… Это как летняя гроза… Прошла – и снова солнце… И даже в разгар самой жуткой грозы ты знаешь, что все равно скоро будет солнце. Воздух стал чище, земля горячей… Солнце жарче…
– А сейчас… Как я живу? Каждый день все меньше моего «я» и все больше чужого. Меня больше волнуют горести и радости других. Это, конечно, хорошо… Для всех… Но только не для меня. Постепенно я теряю себя… Остается лишь прошлое… Но думать о прошлом очень опасно… Можно прийти к отрицанию настоящего… А это конец личности… Я сейчас директор школы…
– Поздравляю. Ты знаешь, я все время чувствовал какое-то смутное беспокойство… Почему-то хотелось встать по стойке «смирно». Теперь мне все ясно.