– В целях безопасности?
– Ну так… будет лучше…
– Тогда я завяжу для надежности тесемки.
– Вы на минуту выйдете? Хорошо?
Петр накинул на плечи плащ и вылез наружу. Монотонно шуршал в листве и траве дождь; от близкой утоптанной дорожки звук был другой: более твердый, сложный – струйки дождя огибали стебли ковыля, трепыхали слипшимися метелками в крошечных, тонких, как фольга, но казавшихся бездонными, лужицах; неясный звук прилетал с реки, даже скорее не звук, а движение как будто животное стряхивало с себя шкурой надоедливых насекомых: дуб воспринимал дождь с явным сопротивлением… его листва звучала жестко, недовольно, дубу явно были больше по душе солнце, зной, жаркий, приносящий с реки полную кошелку солнечных зайчиков ветер; тогда дуб блаженствовал, добродушно шелестел своею жестяной листвой, благоухал пыльной, горячей корой и пас принесенных с реки солнечных зайчиков, словно привязанных на ниточках желтых черепашек…
Из близкого, через неширокую полосу ковыля, соснового леса прилетали совсем иные запахи и звуки: шум походил на легкое, благодарное дыхание, невнятный интимный шепот, а запахи были пряными, дразнящими, их хотелось пить, как легкое, почти неотличимое от родниковой воды вино, и от этих запахов кружилась голова, как от того родникового вина, хотелось куда-то идти, ехать, встречаться с необыкновенными людьми, любить…
Неожиданная мысль пришла Коньшину: дуб – это мужское начало, сосновый лес – женское…
– Можете войти!
Петр вернулся в палатку. Таня сидела по-прежнему у входа, по теперь на ней было нарядное с длинными рукавами макси-платье – голубое, в золотую полоску; волосы закручены на голове узлом. У Петра даже перехватило дыхание: такая «ведьма» была красивая. Глаза у нее стали, казалось, еще больше. Коньшин отвел взгляд:
– Будем пить чай?
– Чай? Откуда? – удивилась девушка.
Стараясь не смотреть на «ведьму», Коньшин достал портативный примус, разжег его. Таня сидела все это время молча, накрыв ноги подолом своего макси-платья, похожая на статуэтку, вырезанную из корня, найденного в сосновом лесу, потом сказала:
– С той поры люблю я, Брента, одинокие скитания, частого дождя кропанье да на согнутых плечах плащ из мокрого брезента. С той поры люблю я, Брента, прозу в жизни и стихах…
– Здорово.. Это вы… сами?
– Ходасевич. Так кто вы, загадочный принц?
– Я механик из Покровского.
– Механик… да еще из Покровского… Удивительно. Надо же… Никогда бы не подумала… – «Ведьма» и вправду была удивлена. – А я предполагала – какой-то свихнувшийся, с манией одиночества студент. Чего же вы тогда пишете, если механик?
– Я готовлюсь в аспирантуру.
– Ах, вон оно что… Значит, технократизм проник уже и в деревню?
– Давно.
– И какая же тема вашей будущей диссертации, если, конечно, это не военная тайна?
– Абсолютно никакой тайны. «Повышение эффективности топливного насоса дизельного трактора в условиях повышенной эксплуатации».
– Да… звучит солидно. А я-то вас стихами мучила…
– Мне понравились стихи.
– Ну все равно… Мы с вами как на разных полюсах… Стихи и насос… Ладно… Давайте ваш чай… Что вы туда насыпали? Уж не отравы ли?
– Это мята.
– Вкусно. Расскажите мне о Покровском, товарищ механик.
Петр рассказал. Таня сказала задумчиво:
– Да, пожалуй, мне это подходит. Красивое село, природа, образованные механики, почти кандидаты наук…
– У нас и поэты есть, – сказал Коньшин. – Завклубом сочиняет стихи. Он и на рояле играет.
Коньшин и сам не знал, зачем он сказал про завклубом. Этот завклубом, тощий субъект с прыщеватой физиономией по фамилии Миркин, с длинными белобрысыми волосами, не нравился ему. Почему не нравился – Петр и сам не мог сказать. За все время завклубом не сделал ему ничего плохого, не сказал ни единого худого слова. Не нравился, может быть, своей отрешенностью, тем, что никого не замечал, в том числе и совхозного механика. Откроет клуб и сидит себе, уткнувшись в книгу или в толстую клеенчатую тетрадь со своими стихами. Ссора ли какая, проигрыватель ли поломался или пьяная компания ввалилась – Миркину хоть бы хны. А то вдруг в самый разгар танцев отключит радиолу, вытащит на сцену микрофон и пошел шпарить стихи собственного изготовления. Хоть бы стихи были хорошими, а то так, непонятные какие-то, заумные; ни про природу, ни про любовь, ни про жизнь, ни про войну, как пишут все, а вообще… Какие-то атомы летают, вздохи, шорохи на огороде, мальчонку орел утащил к себе в гнездо и научил летать, и они вдвоем носятся над землей. Или еще того хуже – мертвого марсианина выловили в Дону.
То же самое проделывал Миркин и с музыкой. Вырвет штепсель из розетки, усядется за рояль и начнет играть не то марш, не то вальс, не то фокстрот. Жиденькие волосы прилипнут к прыщеватому лбу, фалды потертого фрака задернутся – поэт иногда являлся на вечер во фраке, взятом из запасов клубного реквизита, очевидно, когда чувствовал приближение музыкального вдохновения, а на тощем заду – джинсы отечественного производства.
И потом раскланивается во все стороны, точь-в-точь эстрадный певец. И что удивительно – никого эти выходки не удивляли, а молодежи даже нравились. «Хиповый парень – этот Миркин», – говорили о нем с одобрением. Старушки же считали завклубом блаженным и украдкой крестили его, когда Миркин, опустив глаза и шевеля губами, как-то боком пробирался, именно пробирался, а не шел, по деревне.
– От бога он, – говорили старушки, – Через него бог на нас смотрит. Грехи наши тяжкие считает.
Миркин был абсолютно равнодушен к материальным благам. Жил он при клубе в небольшой комнатке без всяких удобств, огорода и хозяйства не имел, питался в совхозной столовой, благо она была вкусной и дешевой, одевался и зимой и летом одинаково: истертый, потерявший цвет джинсовый костюм и бесформенное длинное пальто моды пятидесятых годов.
…Таня поставила стакан с чаем у своих ног.
– Ну насчет этого вашего поэта надо еще разобраться. Может быть, он графоман.
– Но он считает себя гением.
– Все графоманы уверены, что они гении.
– Вот вы и разберитесь, – охотно согласился Коньшин.
– И разберусь… – пообещала Таня. – Вы знаете, я, кажется, уже влюбилась в это ваше Покровское… Давайте спать, а? Где ваш мешок?
Коньшин подал ей мешок. Девушка забралась в него прямо в своем макси-платье.
– Тесемки завязать?
– Смеетесь… А мне так уютно… Сегодня какое число?
– Двадцать первое… понедельник…
– Вот как… Надо же… Тогда слушайте… Двадцать первое. Ночь. Понедельник. Очертанья столицы во мгле. Сочинил же какой-то бездельник, что бывает любовь на земле. И от лености или от скуки все поверили, так и живут: ждут свиданий, боятся разлуки и любовные песни поют. Но иным открывается тайна, и почиет на них тишина… Я на это наткнулась случайно и с тех пор все как будто больна.
– Это… это вы прямо сейчас сочинили? – спросил Петр.
– Понравилось?
– Да…
– Если бы я так умела. Нет… Анна Ахматова… Спокойной ночи…
– Ага… Спокойной ночи…
Коньшин разделся, залез под одеяло и затаился, чего-то ожидая, сам не зная чего… Попросить читать еще стихи он не решился. Он долго лежал с открытыми глазами, думая о том, чего только не вытворяет жизнь, имея в запасе даже один, но свой любимый фокус – Случай. Петр чувствовал, что и «ведьма» тоже не спит. Лишь примерно через час будущий кандидат наук услышал легкое посапывание. Тогда, поняв, что заснуть не удастся, Коньшин оделся и выбрался наружу, захватив с собой плащ с капюшоном.
Но дождь уже прошел, стали проглядывать промытые звезды, как заплаканные глаза… Петр побродил вдоль реки почти до самого утра; небо уже стало бледнеть, над рекой поднялся туман, когда он вернулся в палатку. Таня спала тихо, не слышно было даже дыхания, и, если бы не тихий запах духов, Коньшин бы усомнился, что в палатке рядом с ним спит кто-то еще, девушка, существо из другого мира, может быть, прилетевшая из Космоса… «Ведьма», влюбленная в поэзию… Статуэтка из корня сосны…