Карина Шаинян
Оранжевая маска
Где-то на ягельно-ягодной кочке, похожей на детский гробик, сидит угрюмая, неряшливо одетая девочка, и за ее спиной тихо шепчутся пугливые и равнодушные лесные боги. Девочка всматривается в бездонное окно, прорезанное в мехе мха, – там дрожит корявая лиственница, проносится небо с быстрыми облаками, мелькает тень черной вороны, и только отражения детского лица нет в прозрачной, чайно-темной болотной воде – вместо него медленно ползет ярко-оранжевое пятно.
Заурядная хрущоба, в которой мы жили, была северо-восточным углом города. Сразу за дорогой начинались заросли кедрового стланика и карликовой березы. Чахлые лиственницы, искривленные постоянными ветрами с моря, брусника, упругие проплешины сфагновых марей, торфяные кочки, прозрачный ручей, тихо журчащий по выстланному кружевом ржавчины руслу. Этот участок, ограниченный с двух сторон морем и обширной, но мелкой бухтой, а с двух других – городом и дорогой, взрослые не воспринимали всерьез: я ни разу не видела там человека старше пятнадцати лет. Клочок скудной северной земли принадлежал детям. Я считала, что он принадлежит мне.
Благодаря чуть ли не врожденной способности не замечать окружающих меня людей, – большая их часть представлялась мне механическими наборами не слишком разнообразных свойств, ничем существенным не отличающимися от дерева, кошки или потрепанной тетради, – я долгое время считала, что брожу по своему лесу одна, если, конечно, не привожу кого-нибудь с собой. Я была приветливым, хотя и слегка раздражительным, хозяином, щедро открывающим гостям (обычно существенно младше меня) сумрачные, радужные, бессмысленные тайны своих владений. Но однажды вдруг обнаружилось, что по моему дому разгуливают совершенно посторонние люди, смеющиеся в лицо угрюмой и неуклюжей владелице, хранящие свои собственные, пошлые и мелкие, неправильные секреты. В одно мгновение я превратилась в дряхлого индейца, грозящего кулаком и призывающего гнев своих напуганных богов на головы румяных, светловолосых, налитых свинцовой силой мореходов. Разница состояла лишь в том, что мои чужаки были всегда – просто годы, как проявитель, постепенно превращали неприятные, но почти незаметные тени в нечто существенное и обладающее злой волей, а промозглый июнь с его колючими ветрами и морскими туманами, от которых начиналась крапивница и синели руки, стал фиксатором: призраки размножились и обрели плоть.
Очень быстро я поняла, что любое сопротивление только делает пришельцев ярче и материальнее, придает им объем и вездесущесть. Чем больше я возмущалась, тем больше мне доставалось насмешливого, издевательского внимания; легко не замечать призраков – но только не тогда, когда они сами заметили тебя. Я не могла защитить свой лес, и он неумолимо терял свою прелесть под напором галдящих чужаков. В самых его укромных, темных, секретных уголках резвились оравы пришельцев. Смотреть на это было невыносимо, и я бежала, заперлась в доме, молча переживая свою беду среди розоватых обоев. Пружины дивана, на котором я днями напролет валялась с книжкой в руках, стали жалкой заменой упругим стланиковым ветвям; запах еды и табачного дыма вытеснил аромат хвои и брусники. Но мой лес продолжал жить внутри меня, бился, рвался наружу. Я потратила немало времени, смешивая канцелярский клей с акварелью и кварцевыми песчинками, чтобы воспроизвести и сохранить в слепке живую ртуть лесного ручья, – но и эти попытки, и другие, не менее жалкие, эксперименты с красками и пластилином, только растравляли мне душу.
Самым чудесным местом в квартире была темнушка. Этот крохотный чуланчик, вотчина отца, хранил в себе неисчислимые сокровища – камни, ракушки, удочки, шкуры, охотничья одежда, инструменты, стопки старых геологических журналов… Однажды я забралась туда, когда родителей нет дома, чтобы смотреть, трогать, гладить кончиками пальцев все эти чудные вещи. Медвежьи когти, широкие и кривые. Кусок янтаря с восточного побережья, совершенно черный с виду, но, если смотреть через него на лампу, пылающий ярким и чистым алым светом. Зеркальцем отливающее крыло селезня. В воздухе витали ароматы шкур, табака, дыма, ружейного масла, составляя неповторимый кисловатый душок, сопровождающий вернувшегося из тайги отца, – через много лет, затушив окурок об камешек, присыпанной кедровой хвоей, я вдруг почувствовала тот же запах.
Главное сокровище темнушки я нашла за связкой шкур. Там, подвешенное на тонком сыромятном ремешке, в густом пахучем мареве плавало несколькими линиями намеченное лицо, – прямоугольное, с раскосыми глазами, прикрытыми тяжелыми веками, широким носом и большим жестким ртом. Наверное, это было украшение, что-то вроде кулона. В этот темный, отполированный кусочек дерева, казалось, впитались кровь с наконечника стрелы и пот, стекающий по медной груди, сырость лесных троп и гул барабанов в дальнем стойбище. Лицо внушало ужас – и этим притягивало; в нем были грубая сила и трепетная тайна. По нему скользила тень того неизъяснимого, что я потеряла, оставив свой лес.
Первым моим порывом было утащить эту вещицу, не выпускать никогда из повлажневшей ладони, всегда ощущать ее чудесную гладкость, – но опасение, что пропажа будет обнаружена родителями, остановило меня. Тогда я попыталась вырезать из обломка дощечки такой же кулон, но нож бездушно скользил по отвратительно-светлым, беспамятным, глупым древесным волокнам, оставляя за собой лишь мертвые кривые вмятины.
Тем не менее, мне совершенно необходима была копия этого замечательного лица. У меня зрел смутный план; подумав хорошенько, я поняла, что неправильно выбрала размер и материал. Обмирая от стыда и страха, что кто-то раскроет мою тайну, я накопала во дворе глины – ее белые пласты часто встречались среди черно-рыжих полос слежавшегося песка и торфа. Полый с изнанки слепок, размером с мое лицо, получился весьма похожим на оригинал, – по крайней мере, на мой неискушенный взгляд. Выкрасив подсохшую маску оранжевой акварелью, я сунула ее под куртку и впервые за последние недели отправилась в свой лес.