Демидов Георгий
Оранжевый абажур: повести
Семья Демидова и Московское историко-литературное общество «Возвращение» посвящают эту книгу светлой памяти Александра Николаевича Яковлева, благодаря которому изъятый писательский архив Георгия Демидова был возвращен его дочери.
«Не гнуть ни совести, ни помыслов, ни шеи…»
Оказавшись на свободе после долгих лет каторги, Георгий Демидов стал жадно читать то, что появилось в литературе, пока он и его товарищи мучились и умирали на Колыме. Там ни одной книги они в руках не держали.
Прочитанное его ужаснуло. Авторы писали о какой-то фантастической стране, не той, в которой жил он. В послевоенные годы разрыв печатной литературы с реальностью достиг, кажется, высшей точки. «Кавалер Золотой Звезды», «Ясный берег», «Белая береза», «Счастье» — книги сталинских лет казались близнецами, имена авторов можно было менять местами. Но и «оттепельная» литература задевала своей осторожностью, умолчанием о том, о чем невозможно было молчать.
Уже давно, начиная с середины 20-х годов, русская литература разделилась на три ветви, между собой почти не связанных. Одна литература складывалась из того, что печаталось в СССР, в журналах и отдельных изданиях. Именно ее стали называть советской литературой. Ее и знал широкий — с тогдашними немалыми тиражами — отечественный читатель, из нее многие и черпали свои представления о текущей жизни. Второй ветвью стала зарубежная литература. Условия работы писателей-эмигрантов и молодого поколения были совсем иными, чем у литераторов, оставшихся в отечестве: за границей не было массового русского читателя, не было больших гонораров, — но не было и советской цензуры, с каждым годом сужавшей возможности творчества в России.
Третьей ветвью русской литературой стала та, что росла на отечественной почве, но оставалась в рукописях. В 20-е годы — это те произведения, что предназначались авторами для издания, но не были пропущены в печать, а с начала 30-х — те, что авторы не только не предназначали для печати, но боялись записывать: стихотворение Мандельштама о «мужикоборце» со сверкающими голенищами, «Реквием» Анны Ахматовой. Эта литература не достигала широкого читателя — почти как зарубежная. Она была невидимой частью литературного процесса, проникая в него только каплями.
Георгий Демидов наткнулся в печатной литературе на сильнейшую деформацию не понаслышке знакомой ему живой и страшной реальности. Увидел огромные зияния. В этих книгах не существовали миллионы судеб соотечественников, похожих одна на другую: арестован безо всякой вины, подвергнут мучениям, убит или умер. Туда, в эти зияния, и устремился новый автор — со своим кровоточащим в его памяти материалом — одновременно со многими другими «лагерниками», не знавшими до поры до времени о работе друг друга. Теми, кто, выйдя на свет Божий, поставил перед собой одну задачу. Они и превратили тонкую струйку Самиздата, текшую с конца 50-х, в мощный поток.
В предисловии «От автора» читатель прочтет об этой задаче, какою видел ее Георгий Демидов, — противостоять ограждению своего народа от исторической Правды (Демидов пишет ее с большой буквы) путем оставления письменных свидетельств о своем времени — в том числе (то есть — не только) и «облеченных в форму литературных произведений».
Напомним сказанное в послесловии к первой книге Демидова «Чудная планета»: эту задачу поставили перед собой в одно и то же время несколько людей, вышедших с многолетней каторги живыми, — Домбровский, Солженицын, Шаламов, Демидов… Было и много других. Просто эти четверо хорошо видны при взгляде на те годы сегодня, полвека спустя, — как мачтовый лес.
Мемуары о Гулаге стали создаваться после смерти Сталина — десятками, а затем и сотнями авторов. Но задача Демидова и близких ему писателей была не только в том, чтоб оставить свидетельства, — он хотел изменить литературу, разорвавшую связи с реальностью и не постеснявшуюся встать на службу человеконенавистническому режиму.
Общим для этих новых литераторов было то, что они уже не боялись ничего. Ради выполнения своей задачи они готовы были рисковать всем, в том числе жизнью.
В ноябре 1962 года, после печатания «Одного дня Ивана Денисовича», показалось, что брешь пробита и самиздатский поток можно будет направить в печать. В ближайшее же время стало ясно, что эта надежда не оправдалась. Но попав на журнальные страницы, повесть Солженицына разом обесценила большую часть напечатанного — и усилила стимул к созданию новой прозы.