Битком набитые камеры не было надобности обогревать, вероятно, и в 40-градусный мороз. Но батареи центрального отопления оставались горячими даже при наступлении теплых весенних дней. Двадцать вторая, как, наверно, и все другие камеры, ежедневно на поверках просила дежурного по тюрьме отключить отопление. Но тот только усмехался — пар костей не ломит.
В солнечные дни выявилось еще одно свойство намордника. Он сильно нагревался от прямых лучей и начинал помогать проклятой батарее.
Медицинской помощи заболевшим здесь не оказывалось почти никакой. Если заключенный расхварывался уж очень сильно, его показывали через кормушку — так называлось оконце в двери — дежурному надзирателю. И тот решал, следует ли вызвать тюремного фельдшера или арестант просто придуривается, и такой необходимости нет. Здешний фельдшер был молодой парень, плотный краснорожий бурбон, из-под белого халата которого выглядывали треугольнички энкавэдэшника. Не заходя в камеру, тюремный эскулап через ту же кормушку ставил диагноз. И если находил, что человек болен, давал ему таблетку, которую тот должен был проглотить тут же в его и надзирателя присутствии.
Хлеб для заключенных выпекали из залежавшейся испорченной муки. Чтобы несколько заглушить слишком уж явный запах плесени, хлеб обильно сдабривали тмином. В первые дни ареста почти никто из заключенных не мог его есть. Но потом голод неизменно брал свое. Давали этого хлеба всего 400 граммов на день. Два кусочка сахара в дополнение к хлебной пайке, пол-литра пустого супа и две ложки каши из ячменной сечки мало что меняли. Через несколько дней появлялось чувство голода, становившееся затем все более острым и постоянным.
Но сильнее, чем голод, мучило постоянное недосыпание. Надопросы арестованных вызывали почти исключительно ночью, обычно сразу же после отбоя, когда заканчивалось ежевечернее копошение со сложной укладкой на свою треть, а то и четверть квадратного метра пола, приходящуюся здесь на человека. Вот тогда в тюрьме и начиналось самое интенсивное движение. Открывалась кормушка, и коридорный надзиратель, глядя в бумажку, вполголоса произносил: «На “мы”!» — или на «у», на «ры», на «ка», на «лы»… Все, чьи фамилии начинались на эту букву, должны были их называть, пока не следовало приказание «Собирайся».
Делалось это для того, чтобы не произносить фамилий заключенных в коридоре. Могут-де услышать в соседних камерах. Тюрьмы, особенно следственные, всегда стараются свести к минимуму осведомленность заключенных о составе своего населения.
Не проснуться при таких вызовах могли разве что только вконец измученные допросами или те, чье дело было уже закончено. Остальные постоянно находились в состоянии нервного напряжения и встревоженно просыпались от щелканья кормушки. Но даже тем, кто был относительно спокоен, редко удавалось сохранить сон. Вызванный на допрос, понукаемый надзирателем «не копайся», «пошевеливайся живей», обычно нервничал, торопился, пугался в своей одежде, выдергивал ее из-под соседей. Идя к выходу, он наступал на лежащих, нередко даже падал на них. Дверь за вызванным арестантом надзиратель захлопывал с оглушительным треском, хотя днем этого обычно не делалось. В камере, и без того взбудораженной, это мало что могло изменить, но от грохота и лязга просыпались люди в камерах рядом, что, вероятно, и требовалось. Некоторое затишье наступало только часам к двум ночи. Но тут начиналось возвращение с допросов. Снова оглушительно грохала дверь, снова наступали на лежавших пробирающиеся к своему месту люди. Они воевали из-за этого места с соседями, раздевались, копошились, укладываясь. И снова возникала нервная тревога и почти общее возбуждение.
Теперь оно было связано, главным образом, с вопросом, в каком состоянии возвращаются допрашиваемые от своих следователей? Все ли доходят до своей камеры самостоятельно или некоторых конвоиры приводят под руки? А если человек и добрался до камеры сам, то прямо ли прошел к своему месту или сплюнул в парашу кровь? И только ли из разбитой губы у него эта кровь? Было установлено, что свирепость и напористость следователей не остаются постоянными. Они периодически меняются по чьей-то, видимо, общей указке. Избиения, заключения в карцеры, «стойки» и «конвейеры» то принимают массовый характер, то ослабевают. Меняется и характер средств воздействия. На первое место выходят то мордобой, то конвейер. И здесь, по-видимому, дело зависит не только от личных вкусов и характера следователей.