Выбрать главу

— Безобразие! Каждую ночь тут истерики закатывает… Староста, вызовите надзирателя!

Один из «долгоносиков» ругался, потирая ступню, на которую с размаху и в обуви наступил Певзнер. «Долгоносиками» в тюрьме называли тех, кто до ареста работал по заготовке и хранению зерна. Почти всех их с поразительным однообразием обвиняли во вредительском заражении зерна амбарным жучком.

Вызывать надзирателя не было необходимости. Он уже открыл оконце и заглядывал в камеру:

— Что тут у вас за бардак?

Троцкий покрутил у виска пальцем, объясняя происшествие.

— Больной, говоришь?.. Припадок?.. — Надзиратель недоверчиво смотрел на Певзнера, который сидел на полу и стонал, держась за ушибленную голову. — А у нас лекарство есть, полечить можем…

Троцкий продолжал уговаривать дежурного вместе с подошедшим Кочубеем.

— Ладно. Ложитесь все! И чтоб до утра я шороха от вас не слыхал.

Кормушка с треском захлопнулась. Дежурный был добрый.

Двое, стараясь не шуметь, укладывали обратно в тумбочку миски и кружки. Троцкий, пощупав вспухающую шишку на голове незадачливого самоубийцы, пренебрежительно махнул рукой и легонько подтолкнул его к месту на полу. Певзнер сразу же лег. Истерическое буйство сменилось робкой покорностью. И только толстые губы продолжали по-детски обиженно вздрагивать, жалко контрастируя с черной щетиной бороды, в которой запутались слезы.

Алексей Дмитриевич не принимал видимого участия в этом незначительном происшествии. Но, как и всякое проявление нищеты и слабости духа, оно вызвало у него чувство горечи и стыда.

В последние годы это чувство посещало его все чаще и чаще. Достойные и, казалось, честные люди, а подчас даже крупные ученые, угодничали и пресмыкались перед такими ничтожествами, как Вайсберг, не замечали при встрече жены арестованного товарища. Обзывали на собраниях старого друга врагом народа только потому, что этот друг был арестован неизвестно за что. Поведение на допросах многих арестованных Алексей Дмитриевич связывал с общим падением чувства личного и гражданского достоинства, низведенными чуть ли не до нуля.

Душевная горечь, мучающая Трубникова в течение тех пятнадцати дней, которые прошли с ночи ареста, состояла не только из осознания крушения своей жизни и жизни семьи, утраты творческой работы, ощущения грубого насилия и низкой несправедливости. Ко всему этому добавлялось еще и чувство стыда и гражданской обиды за свой многострадальный народ.

Неужели справедлива известная французская поговорка, что каждый народ достоин своего правительства? Неужели в том, что происходит сейчас в стране, не только беда, но и вина народа?

Может быть, и в самом деле были правы те, кто видел в революции одно только зло? Которые утверждали, что насилие, совершаемое даже с наилучшими намерениями, непременно возродит всё то рабское, что культивировалось в нашем народе веками татарщины и крепостничества? Сторонники подобных взглядов добавляли также, что рецидив рабства духа будет особенно злостным еще и потому, что уничтоженная религия уже не сможет проявить своего сдерживающего влияния.

Казалось, что теперь уже нечего возразить против всех этих мрачных утверждений. Но еще труднее было им поверить. Прежде Алексей Дмитриевич старался избегать не только разговоров, но и размышлений на политические темы. И не только потому, что его мозг всегда был до отказа загружен другой работой. Он чувствовал себя в родной стране как бы чужим, принятым в нее хотя и не без расчета, но как бы из милостивого снисхождения. Несмотря на то, что не только делом или словом, но даже помыслами он не участвовал в сопротивлении революции, Трубников никогда не мог полностью отделаться от ощущения своей принадлежности к побежденным. И если победителей не судят вообще, то еще меньше могут судить их те, чье сословие разгромлено, унижено, в подавляющей части изгнано из страны этими беспощадными победителями. Даже при самом честном стремлении к объективности суждения оно в таких случаях не может быть гарантировано от субъективизма и эмоциональности. И какими бы ошибочными ни казались ему действия Советского правительства, каким догматизмом ни разило бы от идеологических установок, Алексей Дмитриевич старался не думать об этом и молчать.