Выбрать главу

Мучила жажда, причиной которой было голодание и нервное истощение. Тусклый блеск воды в лужах и звон ее капель постоянно напоминали о жажде, усиливая ее. Но пить воду из стен было нельзя — она отдавала тухлятиной.

Трубников поставил кружку на край плиты, сел рядом и начал свой единственный за сутки прием пищи. Он отламывал крохотный кусочек хлеба, осторожно проталкивал его в разбитый рот и запивал маленьким глотком воды, держа кружку обеими руками. На стене опять появился Толстой. Старик держал руки за опояской и хмуро думал свою вековечную думу. В разговор он не вступал. Его собеседник был занят.

Чтобы не сбиться со счета времени — это казалось почему-то очень важным, — Трубников придумал способ отметки дней. Параша примыкалась к стене толстой цепью с замком. Трением звеньев о цемент стены он очистил их с одной стороны по числу дней, которые провел здесь, и делал это теперь каждое утро. Со стороны замка зачистки успели снова заржаветь, но последняя, девятая, сделанная сегодня, еще только начала подергиваться ржавым налетом.

Днем сегодня приходил фельдшер. Парень с красной физиономией и тремя треугольничками в петлицах под грязноватым белым халатом. Сменил марлю под повязкой, но грязный окровавленный бинт оставил прежний. Осмотрел йодного цвета кровоподтеки на груди и боках и, кажется, ухмыльнулся. Затем приставил к груди стетоскоп и сказал: «Здехни!» Это, видимо, здешняя шутка. Пока фельдшер осматривал заключенного, дверь карцера оставалась открытой, и на ее пороге стоял надзиратель.

А голодание делало свое дело. Мысли становились все более вялыми и медленными. Обессилилось и воображение. Большая часть пятен на стене стала теперь просто пятнами. Остался только водяной портрет Толстого. Но споров с ним Алексей Дмитриевич уже не вел. Трудно было различить, где говорит Писатель и что думает он сам. Так было и сейчас. Чьими были эти медленные, тягучие и печальные мысли — его ли или доброго великого и все же наивного чудака-философа?

«Разве изменились застенки со времен византийских императоров? И разве бетон лучше известняка или гранита? И не прежними ли остались потемки и сырость казематов? И что изменилось в практике тиранического правления за многие тысячелетия? Во времена Торквемады людей под пыткой заставляли клеветать на себя и потом сжигали на кострах во имя милосердного бога. Но следователи и судьи инквизиции все же верили в этого бога, хотя, вероятно, даже не замечали его злобности и лицемерия. А во что верят насильники из всемогущей полиции социалистического государства?»

* * *

Трубников лежал на своем мокром бетонном топчане. В коридоре по-обычному длинно прозвенел звонок отбоя. Неожиданно открылась кормушка. «Собирайся на выход!» — сказал надзиратель и сразу же распахнул дверь. В коридоре за ним стоял выводной.

Алексей Дмитриевич брел, припадая на левую ногу. Неужели его опять встретит этот мальчишка с мордочкой хорька? Трубников старался припомнить, насколько сильно он хватил его стулом и вероятно ли, чтобы этот следователь мог опять приступить к своим многотрудным обязанностям? Но, как и всегда, было очень трудно вспомнить, что происходило после появления в голове красного тумана. Вот разве что уж очень легким, почти невесомым показался ему стул. И что его ножка отлетела при ударе о голову следователя, хотя он бил рамой сидения. Вероятно, в нее попала пуля из следовательского пистолета. Впрочем, из разговоров более опытных сокамерников Трубников уже знал, что после решительной неудачи при попытке добиться от арестованного нужных показаний, а тем более — после скандала с ним, следователя обычно меняют. Меняют, как правило, и методы следствия. Говоря попросту — способы выбивания показаний.

Но всё это сейчас было ему безразлично, как будто касалось не его, а кого-то постороннего. Ни страха, ни ненависти Алексей Дмитриевич почти не испытывал. Было только чувство сожаления, что сейчас он уже не сможет повторить подобную гневную вспышку, даже если подвергнется новым оскорблениям. Теперь Трубников воспринимал это как проявление слабости, хотя прежде всю жизнь тяготился своей склонностью к срывам. И именно ее считал недостойной слабостью, едва ли не врожденной болезнью нервов. Но болезнь и голод, кажется, обуздали врожденную склонность к буйству.

На это, конечно, и рассчитывают его палачи. По-видимому, он им настоятельно необходим для дачи показаний, и притом непременно собственноручных. И пока что нельзя допустить, чтоб он умер. От фетишизации личных признаний обвиняемых несло средневековым юридическим догматизмом. Без такого признания инквизиционный суд не мог отправить на костер еретика или ведьму. Виновность замученных во время пыток считалась не установленной. Но в двадцатом веке всё это было чуждо здоровой логике, казалось чудовищным анахронизмом.