Выбрать главу

«Сегодня же ночью». Мысль, и без того обессиленную, путала, сбивала с логической колеи эта угроза, которую ее правовая противоестественность делала еще более страшной. Оглушенный человек поднялся с трудом, будто преодолевая безмерную тяжесть, и поплелся к столику у двери. На столике услужливо стояла чернильница-невыливайка с простой ученической ручкой и лежала стопка бумаги.

Алексей Дмитриевич сидел на крышке параши в своей прежней камере, ожидая, пока надзиратель принесет из карцера его пальто. Измятая и местами разорванная одежда висела на исхудавшем теле, как на вешалке. Голова, повязанная грязным окровавленным бинтом, упала на грудь. Когда же Трубников с усилием поднял ее, чтобы взглянуть на сокамерников своим единственным открытым глазом, они увидели его обезображенное лицо.

Среди удрученно смотревших на него людей уже не было Кочубея и бывшего белогвардейского офицера. Их перевели в общую тюрьму ждать суда. Но накануне в камеру втиснули нового арестанта — бывшего главного режиссера городского драматического театра. В белоснежной еще сорочке и с бледным, но чисто выбритым лицом, режиссер лежал у самой параши и, как загипнотизированный, не сводил испуганных глаз от лица Трубникова.

— Дайте воды! — Алексей Дмитриевич принял кружку обеими руками. Но руки дрожали, и вода расплескивалась. Жадно, большими глотками он выпил ее всю.

Принесенное пальто Троцкий, ставший теперь вместо Кочубея старостой камеры, стелил узенькой полоской на месте Трубникова, отмеченном узелком с его вещами. Украдкой от хозяина он давал соседям потрогать пальто. Оно было насквозь мокрое и пахло плесенью. Люди подобрали ноги, и староста помог Алексею Дмитриевичу пробраться к его постели. Трубников заснул почти мгновенно, как будто впал в обморочное состояние. А когда спустя всего два-три часа продребезжал звонок подъема, Трубников, как автомат, почти не просыпаясь, уже стоял на поверке, получил и сразу же съел свой хлебный паек, лег и снова уснул. Следователь обещал ему разрешение спать в камере днем. По-видимому, это обещание он сдержал, так как надзиратель, часто посматривавший в волчок двери, ничего не говорил.

Состоянию Трубникова не удивлялся никто. Оно бы ло обычным для тех, кто сдавался после упорного сопротивления.

Невдалеке сидел Певзнер. Его теперь постоянно таскали на очные ставки. Но Самуил Маркович истощил, по-видимому, весь запас своей суетливой энергии. Он больше не устраивал истерик, всё время молчал и страшно исхудал. От этого его и без того большие глаза и нос стали особенно заметными, придавая лицу выражение испуганной птицы.

Трубников протяжно застонал во сне.

— Скажите, — неожиданно обратился Троцкий к бывшему режиссеру, — это вы постановщик «Очной ставки» в нашем театре?

— Да, я… — Режиссер смотрел на старосту настороженно, с испуганным выражением. Судя по его молчанию и неохотным, односложным ответам на обычные вопросы, он, видимо, считал себя здесь случайным и временным человеком. Такие первое время всегда боятся своих товарищей по камере и не доверяют им. А Троцкий продолжал, ни к кому персонально не обращаясь.

— У нас на нее культпоход был… Всем курсом. Со скидкой, конечно. Интересная пьеса…

Режиссер по-прежнему, настороженно молчал. Он уже заметил, что староста камеры — подковыристый парень, и ждал, куда это он клонит. В «Очной ставке» почти обязательной к постановке во всех театрах страны, доблестные чекисты ловят, конечно, при помощи честных и бдительных советских граждан матерого немецкого шпиона. В последнем акте этот шпион, прижатый к стенке неопровержимыми уликами, не отрицает более, что он — иностранный разведчик. Но решительно отказывается давать показания: «Можете меня пытать, я не боюсь…»

— Там у вас следователь говорит шпиону: «Энкавэдэ не гестапо. У нас никого не мучают и не бьют». Так, кажется?

Теперь режиссер имел совсем уж испуганный вид и виновато мигал. Его выручил бывший директор элеватора.

— Да что ты пристал к человеку? Это авторов пьесы хорошо бы посадить сюда… Для практики…

В обед Троцкий отдал Трубникову баланду режиссера, который еще не мог ее есть, и почти половину его хлеба. И опять Алексей Дмитриевич делал все машинально, как автомат. Съел все, что ему дали, выпил много воды. Все это молча. И снова уснул.