– Как это, пани? – прервал неловко, выдавая себя, Валентин. – Вы…
Мира смело подняла на него глаза и, угадав вопрос, отвечала очень просто:
– Я была замужем, но уже нет. Я много претерпела и желаю остаться свободной.
Орбека не смог утаить радости, которая воспламенила его лицо. Мимолётным взглядом Мира ухватила её, но, казалось, что у него были опущены глаза и она не видит ничего.
Хотя привыкшая к лёгким победам, к чудесам, красивая пани удивлялась, однако, сама той, которую, очевидно, одержала в эти минуты – что-то для неё в этом было необъяснимое. Рассчитывала на гораздо более кропотливое завоевание, на сопротивление, на борьбу – этот лёгкий триумф её беспокоил, могла ли разочароваться в человеке?
Среди прерываемого разговора, на который обращены были только внимательные глаза женщин, рухнули стулья и лавки, все поднялись из-за стола. Орбека подал руку хозяйке, общество с рюмками, с песнями, с процессией прошло в гостиный покой.
Но там было слишком жарко, поэтому одни начали выходить под липы, другие на крыльцо, иные в сад; общество делилось, разламывалось, собиралось в группы, согласно родству.
Подкоморина, однако же, схватив главного гостя, того, который был ей наиболее важен, не думала его отпустить так легко. Имела она свои проекты и держала бедного разговором на привязи; счастьем, неподалёку сидящая Мира говорила ему гораздо больше занимающим взглядом, который играл по всем давно онемелым струнам в сердце несчастной жертвы.
Подкоморине очень было важно, чтобы её дочки порисовались всё-таки перед знатоком музыкой, которой учились от мадам француженки, специально привезённой для придания лоска их образованию. Было это приготовлено тайно, Ванда имела сонату Моцарта, а Эвелинка вариации Гелинка. Надо было, однако же, так умело как-то навести разговор, чтобы панны будто бы невольно и принудительно сели к венскому клавикорду.
Он стоял открытым, а пан Валентин хорошо догадался, что это значило. Говорили о разных, всевозможных предметах, даже о музыке, а Орбека сам согласился на просьбу, чтобы панны сыграли, за что подкоморина была ему очень благодарна. Поэтому панна села Ванда за сонату, которую знала отлично, играла прелестно, хотя её вовсе не понимала.
Все восхищались, Мира больше всех, в её глазах летали какие-то дьявольские искры.
Вариации Гелинка, в которых были, как тогда называли, скрещивающиеся пьсы, то есть перекладывание рук, правую к басу, левую на высшие ноты, произвели фурор. Панна Эвелина встала от клавикорда розовая как пион, но счастливая, что это трудное море осилила и приплыла в порт.
По очереди девушки начали настаивать и просить пана Валентина, чтобы сыграл; несчастный человек, имеющий наивысшее отвращение к показухе, чуть не убежал сразу, но Мира шепнула ему словечко и он заколебался.
– Чем же меня могут волновать эти люди? – сказал себе в душе, осмеливаясь, пан Валентин. – Сыграю для этого призрака дней моей юности, поймёт ли меня кто, или нет, дрогнет ли в ком сердце, вытеснит ли слезцу, или я вызову равнодушный смех, чем же мне это навредит?
Венский клавикорд был отличный, душа мечтающая; Орбека стоял, качаясь, смягчался, дал проводить себя к стулу, забыл в конец концов о толпе, что его окружала.
В зале царила тишина, с крыльца только через открытую дверь весенний ветер приносил фрагменты речей и выкрики попивающих старый мёд и венгрин.
Мира, опершись на стол, сидела в уголке, в стороне, но так, что и он её, и она его могла видеть. Лицо Валентина облачилось вдруг таким торжественным выражением серьёзности, восторга, елейности, что даже непостоянная кокетка почувствовала себя взволнованной. По нему видно было, что в минуты, когда он должен был коснуться клавиш, внутренняя музыка играла уже гимн боли в его душе; он подошёл к этому клавикорду, как энтузиаст к посвященной арфе.
Почему он выбрал сонату Бетховена (ре-минор), этого сам, наверное, не знал. Бетховен был его любимцем. Едва он коснулся клавиш, свет исчез, не видел уже даже Миры, которая пожирала его слёзными глазами, забыл, где находился, кто его слушал, дьявол мелодии схватил его за плечи и нёс над землёй, чтобы потом бросить и разбить его об неё.
Труд гения имеет то в себе, что когда его творит огненное вдохновение, тогда, хоть непонятное, неясное, становится понятным для всех, говорит языком, который потрясает каждую душу. Та же соната, неумело прочитанная, может, вызвала бы улыбки, сейчас выжимала слёзы, затрагивала сердца, создавала беспокойство, которое рисует…