— Ты сумел, — тихо проговорила она. — Ты разбудил, ты добился… И это — только начало, я уверена. Ох, что с ними теперь будет, с этими героями… с этими святыми… Надо немедленно требовать их освобождения.
Затрезвонил телефон.
— Теперь оборвут, — проговорила Магда. Мордехай не пошевелился. Телефон звонил, точно обезумев. — Подойди, — велела она. — Это тебя. Это наверняка тебя.
Импровизированная пресс-конференция собралась через каких-то полчаса. Мордехай и Магда едва успели переодеться, да еще поймать европейскую программу новостей — там уже успели смонтировать экстренный выпуск, и в нем все было показано куда подробней: торопливо препровождаемые в вэйбинские повозки задержанные громко и слаженно скандируют: «Ю-тай — не-го-дяй! Ю-тай — не-го-дяй!»; по низу экрана, как торопливые муравьи на своей тропе, бегут титры перевода. Крупным планом: один из вэйбинов — то ли по неаккуратности, впопыхах, а то ли по злому умыслу («Нарочно, разумеется… — сквозь зубы процедила Магда. — Подонок…»), нагибая голову одного из студентов перед открытой дверцей повозки, бьет беднягу лбом о борт вэйбинской повозки. Кругом беснуются возмущенные ютаи — очень много ютаев, но их всегда много у Стены Плача; впрочем, пойди это объясни европейцу — и вполне можно подумать, будто толпа допотопных существ в черных шляпах и долгополых пиджаках сбежалась со всего города, исключительно чтобы разъяренно потрясти кулаками на молодых свободоробцев, покуда тех ведут и увозят… Потом пошли первые отклики. «Французские мусульмане горячо приветствуют поступок молодых иерусалимских подвижников, бросивших вызов единомыслию, и призывают всех своих живущих в Ордуси единоверцев поддержать…»
И тут в дверь позвонили.
Некоторых Мордехай уже более или менее знал или хотя бы помнил в лицо — они частенько сбегались к нему и к Магде за комментариями, стоило в Ордуси случиться хоть какому-нибудь нестроению; а уж знаменитый публицист Иоахим фон Шнобельштемпель, постоянно аккредитованный в Иерусалиме корреспондент журнала «Ваффен Шпигель», давно стал другом семьи. И нынче столь стремительная встреча тоже сорганизовалась лишь благодаря его хватке и напористости. Знаменитый журналист был из тех немногих людей, коим Мордехай доверял безоговорочно. Он вошел в квартиру последним, демократично пропустив, как обычно, перед собою всех менее именитых коллег; и выглядел он, в отличие от то ли робевших, то ли слишком взволнованных прочих, очень по-свойски, по-домашнему, и как всегда — не при галстуке и не при параде. Он будто пришел на досуге покопаться в саду, подрезать розы, подровнять газоны: в простом полосатом бухенвальде[294], до половины расстегнутом на потной груди (жарко европейцу!), и в мягких туфлях. Пока телевизионщики устанавливали свои осветители, прикидывали ракурсы, почтительно нацепляли на Мордехая и Магду семечки крошечных микрофонов, Мордехай лихорадочно пытался осмыслить произошедшее.
Он никак не мог прийти в себя. Ему, в сущности, совсем не понравилось то, что случилось несколько часов назад на Храмовой Горе. Это все было как-то нелепо, грубо… да, именно — грубо, иного слова просто не подобрать. Неуважительно… Почему — «стыдно»? Почему — «негодяй»? Ютай вовсе не негодяй… Если человек нуждается в покаянии, это совсем не значит, что он плох, наоборот, это значит, что он — хорош и у него есть шанс стать еще лучше, гораздо лучше! Но как это объяснить, когда все так разгорячены? Если сейчас он, Мордехай, откажется одобрить молодежную выходку, получится, что он — предал. Даже Магда не поймет его, не говоря уж обо всем остальном мире… И в то же время кривить душой он не мог. Никогда этого не мог. Никогда не кривил и не станет. Надо было найти такие слова, которые поддержали бы бросивших вызов власти и засилью ютаелюбия молодых свободоробцев в этот ключевой момент их жизни — а может быть, и в жизни всего улуса, — но в то же время аккуратно, тактично дали бы понять, что сам Мордехай вовсе не одобряет подобных ругательных склонностей и способов. Надо было найти такие слова, которые точно соответствовали бы отношению самого Мордехая к случившемуся, — но слова отчего-то никак не находились. Буквально в последний момент он понял почему: потому что само отношение не сформировалось пока. Но уже надо было говорить. И говорить в очень неловком положении: заданный ему вопрос как бы заранее предполагал, даже предопределял многое из того, что, на взгляд Мордехая, еще было отнюдь не бесспорным, не аксиоматичным: «Как вы относитесь к подвигу?..»
294
Переводчики затрудняются точно описать вид этого одеяния, но название, пожалуй, говорит само за себя. Здесь ван-Зайчиков смех сквозь слезы может кому-то показаться чрезмерным, даже нарочито кощунственным — но это лишь на первый взгляд. В конце концов, нам ведь не резало и не режет слух жаркое слово «бикини», бывшее в ходу столько десятилетий! Как вовремя оно было вброшено, как стремительно сделалось всеобщим символом пляжных соблазнов! Как славно прикрыло реальный Бикини! Оно ведь совсем не напоминает нам о сожженном несколькими атомными испытаниями атолле, о радиоактивной рыбе, всплывавшей брюхом вверх в сотнях миль от места триумфов американской науки, о яванском траулере, заваленном радиоактивным пеплом… Слыша фразу «девушка в бикини», мы почему-то представляем сверкающие от загара стройные формы курортных красавиц, а вовсе не горсть обугленной костной муки, вплавленной в остекленевший песок бывшего кораллового пляжа, — как, собственно, следовало бы…