— Русский язык, господин директор, он ведь в нашей классической литературе; на девяносто процентов там, — ответил Сергей Николаевич.
Однако «начальство» такой ответ не удовлетворил, в нем оно усмотрело недозволенные самолюбие и дерзость.
— Так уж и на все девяносто процентов? А не многовато ли, господин Сергеев? В таком случае позвольте спросить вас, кому же оставляете вы остальные десять процентов?
— Чиновникам и канцеляристам всех рангов и сословий, — резко бросил Сергей Николаевич. Если аргументы его не достигали необходимого воздействия, он взрывался, как бомба. В такие минуты для него не существовало ни чинов, ни авторитетов, кроме авторитета разума, железной логики и здравого смысла. Директор криво ухмыльнулся.
— Между прочим, при такой вашей процентовке для народной речи вовсе нет места. Где она, Народная речь?
— Читайте Пушкина, Гоголя и других классиков, — она там…
На этом разговор окончился. Сергей Николаевич, убежденный в своей правоте, по-прежнему широко пользовался на уроках текстами русских классиков, и именно на его уроках ученики поняли, что значит художественная литература. И, должно быть припоминая реплику директора о языке народа, он говорил ученикам:
— У Гоголя все герои живые — вы видите, слышите их голоса и помните их. А почему? Вы обратили внимание, каким языком они говорят? Не книжным, не выдуманным, а подлинным, своим языком, только им одним присущим. Помните, Кочкарев говорит по адресу Подколесина: «…чтобы тебе пьяный извозчик въехал дышлом в самую глотку!»? Эту фразу надо было подслушать где-нибудь на Сорочинской ярмарке. Человек одну фразу произнес, только одну, а вы его уже видите, представляете этого Кочкарева. А городничий? Помните, как точно и выразительно он сам нарисовал свой портрет только одной фразой: «Тридцать лет живу на службе; ни один купец, ни подрядчик не мог провести; мошенников над мошенниками обманывал, пройдох и плутов таких, что весь свет готовы обворовать, поддевал на уду. Трех губернаторов обманул!.. Что губернаторов! (махнул рукой) нечего и говорить про губернаторов…» О чем говорит городничий? — спрашивал учитель, обводя глазами класс.
— О том, что он сам плут.
— Большой плут! — раздаются голоса учеников.
— А попробуйте другими, не гоголевскими словами сообщить, что городничий плут. Попробуйте сами… — предлагает Сергей Николаевич. Ученики сочиняют «не гоголевский монолог», читают его.
— Ну что, получается автопортрет городничего?
— Нет, не получается!..
— Вот видите, что значит ху-до-о-ожник слова, — говорит учитель. — А вспомните Хлестакова, его речь. Она ведь не обычна, в ней нет тяжеловатой грубости городничего. Она легкая, быстрая, цветистая, со своим, хлестаковским, юмором. Подают жаркое, а это совсем не жаркое. «Это топор, зажаренный вместо говядины… Хотелось бы что-нибудь почитать, пописать, и не могу: темно, чрезвычайно темно!.. И клопы такие, каких я нигде не видывал: как собаки, кусают».
В классе хохот. Он припоминает, какая звонкая, вдохновенная тишина стояла в прошлый раз, когда он знакомил учеников с музыкой гоголевского языка. «Чуден Днепр…» Он смотрел тогда в широко открытые, с отблеском удивления и восторга глаза детей и радостно думал: «Дошло, до самого сердца дошло. И надолго, навсегда!»
Не доходило это лишь до сознания директора и учителя литературы: они продолжали считать, что Сергей Николаевич «не в ладах» с методикой, что он позволяет себе недопустимые вольности, вносит отсебятину. И что, наконец, этот самонадеянный упрямец должен подчиниться… А между тем в руках «упрямца» был достаточно веский козырь: успеваемость учеников по русскому языку стала гораздо выше, чем в прежние годы. А победителей, как известно, не судят. И хотя Сергей Николаевич считал себя победителем, неразрешенный, «загнанный вовнутрь» конфликт с начальством беспокоил его, выводил из равновесия, лишал настоящей радости творческого труда.
В начале лета 1897 года, когда в школе отзвенел последний звонок, Сергей Николаевич покинул Каменец-Подольск.
Он знал, что без работы не останется. Профессия учителя не сулила жизненных благ и материальных достатков, но всегда давала ему кусок хлеба и крышу над головой. Пусть хлеб был чаще всего горек и черств, пусть крыша была дырявая — это не пугало Сергеева-Ценского: так жил и народ, которому молодой учитель решил служить верой и правдой.
В Каменец-Подольске он пробовал писать стихи, — они получались невеселые, веяло от них безысходной тоской, грустью и одиночеством. Он был молод и одинок. А в молодости одиночество накладывает особый отпечаток на духовное состояние человека. Он уничтожил эти стихи и долго не писал. Еще совсем недавно он с такой убежденной верой ждал освежающей бури над Россией. А бури все не было, и он видел: как и прежде, «всюду мрак тумана страшен и глубок». Именно всюду: в Тамбове, в Глухове, в Житомире, в Батурине, в Каменец-Подольске. Через личную нужду он острее стал понимать нужду простого люда.