Сереже весело: и придумают же! Небось сами сочинили. В книжках он таких стихов не читал. Но ведь и книжки сочиняются людьми. И стихи тоже. Вот, например, его любимое «Белеет парус одинокий» сочинил Лермонтов. Это, должно быть, очень красиво — синее-синее море, белый-белый одинокий парус и золотое солнце в вышине. Да туман вдали. И больше никого и ничего… Почему возле Тамбова нет моря? И хотя бы на Цне парус увидать! Отчего в стихах все так интересно-велико? Может, оттого, что пишется про другие страны? Вон ведь и Пушкин как здорово сочинил: «У Лукоморья дуб зеленый, златая цепь…» А где оно, Лукоморье? Сережа вспомнил, что Пушкин и другое писал: «Буря мглою небо кроет, вихри снежные крутя…» Это про знакомое, очень знакомое — метели, как в родном селе, вьюги завывание, стук ветра и шум в соломе. И снова перед глазами и ручей с пескарями, журчащий, прозрачный, и закат над выгоном, багряный, жаркий.
Сережа опять раскрыл альбом, и по чистой странице робко побежали неровные детские строки:
Он дважды перечитал их с тем искренним ребячьим восторгом и трепетом, которые сопутствуют большой, давно и тайно лелеянной удаче. Это были его стихи. И сочинил он их не вдруг: строки эти долгое время звучали в нем.
Домой Сережа вернулся возбужденный. Николай Сергеевич, человек строгий и даже несколько суровый, увидев сына, спросил:
— Ты никак одержал победу над турком? Покажи альбом.
Мальчик смутился, темные, как вишенки, глаза его ярче заблестели, и в этом новом блеске нельзя было не уловить тревогу. Он молча подал отцу альбом.
Николай Сергеевич сел и начал внимательно, с некоторым удивлением разглядывать творчество сына. Способности мальчика радовали его, хотя, как отец, Николай Сергеевич не делал ничего, чтобы развивать, закреплять, совершенствовать или поощрять эти способности. Воспитанием сына он не занимался, придерживаясь того взгляда, что настоящий талант сам пробьет себе дорогу и нечего его за уши тянуть преждевременно. Но он и не мешал мальчику «воспитываться», позволял пользоваться своей довольно солидной библиотекой, состоящей из двух разделов. В первом разделе была классика, главным образом русская, а во втором — книги, посвященные Крымской войне 1854–1856 годов.
В пять лет Сережа уже читал басни Крылова, стихи Пушкина и Лермонтова.
Теперь он стоял перед отцом, как перед строгим, но справедливым учителем, и ждал приговора. Когда же отец дойдет до стихотворения «Соловей»? Сережа был убежден, что это отличное стихотворение. Но Николай Сергеевич с большим интересом рассматривал рисунки, а стихотворение прочитал, как показалось мальчику, бегло, без внимания. Приговор свой вынес, когда перевернул последнюю страницу:
— Что ж, работать надо, много работать! А пока, осмелюсь заметить, сударь, до Пушкина тебе оч-ч-чень далеко, и Репин из тебя не получится.
— А кто он такой, Репин? — вдруг спросил Сережа: любознательность его оказалась сильнее сурового отцовского приговора.
— Репин? А вот смотри.
Николай Сергеевич кивнул на потемневшую репродукцию «Бурлаков», вырезанную из какого-то журнала и прикрепленную к стене. Мальчик посмотрел на давно знакомую картину, но так, будто увидел ее впервые. Глядел долго, вдумчиво. Затем спросил:
— А он что — Репин — самый главный художник?
— Бери выше — не главный, а ге-ни-альный!
— Старше главного?
— Да, братец, гений — это уже вершина. Выше нет. Царь над всеми художниками.
— А царь тоже гений? — спросил неожиданно мальчик.
— То другое дело: царем может быть и гений и дурак. Вторых, к сожалению, больше было. А Репин — он вроде Пушкина, Александра Сергеевича, — в своем деле мастак, великан.
Мальчик сразу понял аналогию: Пушкин был его кумиром. Он только спросил с необыкновенной живостью:
— Пушкин — гений п Лермонтов — гений? Да, папа? — Отец кивнул головой. — А кто из них больше гений?
— Тот, чьи стихи тебе больше нравятся, — ответил Николай Сергеевич.
— Мне обоих нравятся, — озабоченно произнес Сережа.