— Нет, не знаю. Что такое с ним случилось?
— Да я вам уже три раза объяснял… Я прожег смокинг горелкой Бунзена…
— Что это еще за нелепая выдумка?
— Никакой тут выдумки нет… просто прожег горелкой Бунзена…
— Смокинг и горелки Бунзена уживаются, Поль, только в современной поэзии.
— Я же вам говорил, что случилось это вечером в лаборатории…
— Следовательно, теперь, отправляясь в лабораторию, вы надеваете смокинг?
Мэри де Персеваль повернулась к Орельену:
— Поль Дени не ограничивает себя рамками поэзии. Он еще замораживает всяких рыб и змей в Институте океанографии.
— Я сейчас работаю над установлением точки замерзания жидкостей в организме животных, — повернувшись к Орельену, сказал вновь прибывший доверительным тоном, который так не вязался с его манерой разговаривать с хозяйкой дома. — Я нарочно надел смокинг, чтобы не возвращаться в Аньер и не заставлять вас ждать, ведь мне нужно было сидеть в лаборатории до восьми часов с моими злополучными аксолотлями… Уходя, я решил проверить, все ли в порядке, повернулся, а горелка Бунзена не была потушена…
— Прекрасно, оставим в покое смокинг, но ведь у вас есть еще синий пиджак, и, если я не найму вам няньки, вы вечно будете ходить оборванцем… А туфли! Отправляйтесь, дружок, сейчас же на кухню, вас там почистят… сегодня вечером у меня люди.
Юноша злобно пробормотал себе что-то под нос, но все-таки повиновался. Орельен через низенькую дверцу, ведущую в столовую, увидел, как, проходя мимо накрытого стола, Поль схватил сандвич с видом завсегдатая, который не намерен скрывать от посторонних своей роли в этом доме. Мэри де Персеваль проводила его взглядом.
— Вообразите себе — всего двадцать лет! На четырнадцать лет моложе меня… И очень талантлив. А какой пианист! Вы сами услышите его игру! Но все-таки на целых четырнадцать лет! До сих пор не могу свыкнуться с этой мыслью. Ведь у меня есть сын, четырнадцатилетний подросток! Правда, это просто невероятно?
Мэри подождала, не воскликнет ли и он вслед «невероятно». Он не воскликнул.
— Я вышла замуж совсем девочкой, — продолжала она. — Но все-таки удивительно странно иметь сына, почти ровесника тому… почти ровесника… Надеюсь, вы меня понимаете? Но, конечно, не можете представить…
— Я тоже мог бы иметь четырнадцатилетнего сына… Я ведь из ранних…
— Нет, не верю! Неужели вам было пятнадцать лет…
— Даже меньше.
— Какой ужас! Когда я подумаю, что и Макс… Макс — это мой сын… Ах, вы не можете себе представить, как мучительно тяжела для матери такая мысль…
— И у меня была мать…
Вошел Поль Дени, с явным удовольствием поглядывая на свои ботинки.
— Хорошо блестят? — спросил он.
— Неряха! Сыграйте нам что-нибудь, тогда я вас прощу.
Поль Дени скорчил гримасу, но все-таки поднял крышку рояля и начал барабанить как попало по клавишам, даже не пытаясь сыграть что-нибудь связное.
— Вы непереносимы, Поль, просто непереносимы сегодня… Сыграйте же наконец что-нибудь.
Но он по-прежнему колотил по клавишам, подражая джазу. Так и сыпал синкопами.
— Не обращайте на него внимания, — обратилась Мэри к Орельену, — это лучшее средство чего-нибудь от него добиться. Да, вообразите, Макс у меня совсем большой… Четырнадцать лет… Без ума от литературы. Пошел в Персевалей… И тоже пишет стихи… Отчасти в духе Жана Кокто… Бог мой, почему бы и нет? К счастью, Поль Дени меня не слышит… Он не переносит Кокто… Так уж у них полагается… Чего только они не говорят о Кокто, слушать страшно… А мне Жан очень нравится, у него чувствуется мысль, ум… Вы с ним знакомы?
Орельен видел Жана Кокто, но не был знаком.
— Ну, что я вам говорила! Он играет теперь «La Gazza Ladra».[4] Ах, я обожаю Россини, Доницетти… «Волшебный напиток»… Впрочем, люблю все из той эпохи. Вы помните «Итальянку в Алжире» и «Норму», в наши дни разучились петь Норму…
Орельен, рассеянно слушавший итальянскую музыку, которую он совсем не любил, соображал про себя, с кем ему предстоит встретиться на вечере госпожи де Персеваль, но тут стали появляться один за другим приглашенные; Мэри быстро повернула выключатель, меняя интимное освещение на праздничное, и тотчас по всей гостиной зажглись, словно звезды, невидимые до сих пор лампочки, расположенные на различной высоте, а посреди потолка вспыхнул огромный белый плафон, разогнавший остатки полумрака.
Первой вошла уже немолодая чета: дама в зеленом тюрбане на седых волосах, в платье с блестками, и ее супруг — полковник, классический полковник, упорно не желающий лысеть, со щеточкой усов над верхней губой. Не успела хозяйка дома представить гостей друг другу, как появились Барбентаны вместе со своей провинциальной кузиной и девица греческого происхождения, вся в черном, у которой все было преувеличенно большое — нос, глаза, ноги, обнаженные руки, придерживающие за кончики светлый развевающийся шарф. Госпожа де Персеваль засуетилась.
— Все знакомы? Мосье Лертилуа… Полковник и мадам Давид… Мадемуазель Агафопулос… Надеюсь, все представлены Барбентанам. Нет? Прошу прощения… Эдмон Барбентан… Мадемуазель Агафопулос, мадам Барбентан… О, я совсем забыла… о вашей очаровательной, прелестной кузине… Мадам… мадам…
Береника очутилась в центре внимания.
— Мадам Люсьен Морель, — поспешно проговорила Бланшетта Барбентан.
— Ну конечно же мадам Морель… О чем я только думаю! И я могла забыть, хотя даю вечер лишь ради нее, лишь ради нее одной! Да она просто прелесть! Покажитесь же нам, пусть все на вас поглядят; какое хорошенькое платье!
Верно, платье было хорошенькое: низ черный, по черному атласу идут белые полосы, сначала узкие, но постепенно расширяющиеся кверху, словно круги от брошенного в воду камня, и охватывающие широкой каймой обнаженные плечи Береники, еще более ослепительные, чем сам шелк, а на плечах — легкая черная накидка. Так или иначе, платье Береники оказало свое действие на окружающих, а вернее — весь ее облик, более плотский, более телесный, чем можно было предположить, судя по ее лицу, поражавшему негармоничностью черт; недаром мадемуазель Агафопулос поджала губы, а все мужчины взглянули на Беренику («Мадам Люсьен Морель», — подумал Орельен). Во внезапном порыве решимости, трогательно сложив губы, словно для поцелуя, Береника произнесла:
— Лотос…
Госпожа де Персеваль удивилась.
— Как? Что она говорит?
— Лотос…
Теперь все ясно расслышали слово «лотос». Хозяйка дома, недоуменно подняв брови, с видом взрослого, отказывающегося понимать лепет ребенка, молча взглянула на госпожу Барбентан, которая явилась в сером обтянутом платье с обнаженной спиной и квадратным шлейфом по тогдашней моде, — не особенно длинным, но вполне достаточным, чтобы путаться в нем при ходьбе.
— Она говорит «лотос», — пояснила Бланшетта, — под таким названием это платье фигурировало у портного.
— Ах, вот оно что… у какого же портного?..
— У Пуарэ.
Береника почти выкрикнула эти слова, и стремительность собственного ответа вызвала краску на ее щеках. Она гордилась тем, что носит платье от Пуарэ. Госпожа де Персеваль покачала головой, и глаза ее блеснули:
— Я и не сомневалась.
Мэри растянула конец фразы, и Орельен почувствовал в ее тоне пренебрежительное осуждение по адресу жалкой провинциалочки, которая, прибыв в Париж, уж конечно первым делом побежала к Пуарэ. Никто не знал, что Бланшетта возымела мысль подарить двоюродной сестре своего мужа этот туалет специально для сегодняшнего вечера.
— Очень сожалею, моя дорогая, но обо мне вы совсем позабыли… И никому не представили.
Это произнес Поль Дени, появившийся из-за рояля, как восставший из гроба Лазарь.
— Ах, правда, Поль… Поль Дени, поэт… Мадам Барбентан, мадам Морель…
Мадемуазель Агафопулос уже без удержу болтала с госпожой Давид и полковником, а Эдмон увлек в угол хозяйку дома. Береника чуть слышно, но с восторгом шепнула Бланшетте:
— Поэт! Настоящий поэт! Вы читали его стихи?
Бланшетта движением руки прервала ее излияния. Орельен заметил этот диалог. Странно… В прошлый раз она ему совсем не понравилась. Конечно, всему причиной это платье…