— Ну, довольны вы наконец? Этого вы хотели? — допытывалась у Барбентана госпожа де Персеваль.
— Именно этого, дорогой друг, вы ничуть не меняетесь… такая же умница во всем — и в дружбе и в любви…
— Да замолчите вы… Вдруг Поль услышит… Но, помните, я вам приношу большую жертву, ваш Орельен мне тоже нравится…
— Вы получите его, Мэри, в любую минуту, когда пожелаете, ведь Береника в Париже не надолго… Я хочу, чтобы она унесла с собой воспоминание о ком-нибудь, но не слишком печальное.
— Ничего не понимаю.
— По нашему прекрасному Орельену, как известно, с ума не сходят. Его связи легко развязываются, как и начинаются: без всяких драм. А как раз это и требуется моей кузине. Нечто скоропреходящее…
— Я восхищаюсь вами, Эдмон, я просто вами восхищаюсь: вы распоряжаетесь им и ею. Но, во-первых, еще ничего нет.
— Будет…
— Превосходно! Но ведь вам нужна определенная температура, так, чтобы пламя горело не слишком долго… а потом, когда вам покажется, что пора тушить пожар, вы только дунете — пф! Помните, это опасная игра!
— Да бросьте! Вы говорите, будто пансионерка. Береника как раз созрела, чтобы обмануть своего супруга… и представьте себе, я совсем не против, чтобы этот дурак, этот Люсьен…
— Какая нужда вам, дорогой, в этом мосье Лертилуа? Вы сами достаточно взрослый мальчик…
— Бог знает, что вы говорите… Береника моя родственница… а потом Бланшетта…
— Ну, если вас только это смущает…
— Допустим, что мне это просто не подходит.
К ним приблизилась госпожа Барбентан.
— Я как раз говорила вашему мужу, душенька, что нахожу мадам Морель просто очаровательной и что на его месте… но он ни на кого, кроме вас, глядеть не хочет.
— Вы в этом так уверены? — спросила Бланшетта. Она опустилась на стул возле Мэри с своим обычным светски непринужденным видом, и тут же завела разговор о бесчисленных победах Эдмона, так что тот поспешил спастись бегством.
По своему обыкновению, Орельен не сразу сообразил, что на вопрос, заданный им Мэри де Персеваль ответ придет сам собой. Не думала же она, что он будет ухаживать за мадемуазель Агафопулос или за женой Барбентана! Значит, все ясно. И разве не объявила она во всеуслышание, что дает этот вечер в честь Береники… госпожи Люсьен Морель? Но с чего эта милая дама вообразила, что он явился сюда ради Береники?
А она, Береника, беседовала с поэтом. Поэт, державшийся, как порочный мальчишка, казалось радовался, что его отметил «лотос», и находил это вполне естественным. Однолетки. Хотя Беренике, должно быть, года двадцать три — двадцать четыре.
— У меня недавно вышла в «Сан-Парейль» одна книжица и еще рукопись лежит у Кра, — объяснял он. — Нет, на сей раз не стихи.
— Роман?
— Нет, нет, я ужасно боюсь, как бы это не приняли за роман… Это, как бы вам объяснить, ну, скажем, прогулка, мечта, словом, нечто неопределимое, с различными отступлениями — немножко в духе Жан-Жака, немножко Стерна. А впрочем, ладно, к черту, слишком глупо объяснять… да и вам, должно быть, скучно.
— Вовсе не скучно. Мне, напротив, очень интересно. Я ведь массу читаю, запоем… Прогулка-мечта… А где?
— Давайте поговорим о чем-нибудь другом. Что вам нравится? Что вы ставите на первое место?
— О, я, должно быть, покажусь вам совсем дурочкой. «Большой Мольн», а потом Шарль-Луи-Филипп… И, конечно, Рембо.
— Ах, Рембо?
Поэт заговорил теперь иным тоном. Он тоже заинтересовался своей собеседницей.
— Не угодно ли вам сандвичей, рюмочку джина? А вы любите Аполлинера?
Орельен поймал себя на том, что он все время упорно молчит и, не отрываясь, смотрит на Беренику. А вдруг он действительно попался в силки, расставленные госпожой де Персеваль? Или сама госпожа Морель изъявила желание снова встретиться с ним? Что-то не похоже. Внезапно он возмутился. По каким таким загадочным причинам всем почему-то захотелось, чтобы он интересовался этой Береникой? Нет уж, увольте. Лучше он займется… кем бы заняться? Хотя бы мадемуазель Агафопулос. Придется ее оторвать от беседы с полковником, с полковничьей четой. Он направился к этому милому трио.
— Скажите, пожалуйста, мадемуазель, мог я вас видеть месяца три назад у Шельцера?
— Конечно, могли, но какая память! Там было столько народу… Я тогда только что приехала в Париж.
Она некрасиво выговаривала букву «р». Полковник воскликнул:
— О Греция! Среди нас вы, должно быть, чувствуете себя словно спустившейся с Олимпа… Акрополь… Ренан…
Из-под зеленого тюрбана, словно улитка из раковины, выполз густой бас госпожи Давид, говорившей к тому же с еле приметным эльзасским акцентом:
— Не распространяйтесь, мой друг, о Греции при мадемуазель Агафопулос, она знает Грецию лучше нас с вами… Вы, кажется, были в Греции, господин Лертилуа?
Орельен заговорил о Салониках, поглядывая на даму, которую выбрал по собственному почину. Он рисковал испортить себе вечер. На редкость неуклюжее телосложение, а уж если говорить о Греции, она не более изящна, чем фигуры на знаменитом гобелене Байе. Кажется, что, кроме колен, у нее нет ничего. Но уголком глаза Орельен заметил, что госпожа де Персеваль тоже наблюдает за ним. В конце концов, решил он, в непомерно огромной и непропорционально сложенной девице что-то есть. Полковник Давид вцепился в Барбентана. Его супруга сидела с таким выражением лица, которое даже тронуло сердце Орельена: она, видимо, чувствовала себя покинутой мужем, лишней в обществе молодого человека и гречанки. Снова послышались звуки рояля, и Орельен разглядел черно-белую чашечку лотоса, то есть Беренику, склонившуюся над инструментом, и Поля Дени, который что-то играл и невольно гримасничал от усилия, с каким бегали по клавишам его пальцы. Это ритмическое покачивание плеч и всего тела, размеренные, словно ход маятника, движения рук, будто он перетряхивал солому. Поль играл блюзы.
— Как поживает сенатор? — допытывался полковник у Барбентана.
— Благодарю вас, хорошо. Отец не меняется. Та же бешеная энергия. Я слышал, что его очень прочат в министры. Мне лично весьма лестно быть сыном заговорщика.
— Он был бы великолепным министром здравоохранения.
Слушая музыку, Береника вглядывалась в мальчишеское лицо Поля Дени. Капризные, необычного рисунка губы. Он заиграл что-то странное, веселое. Она радостно воскликнула:
— Пуленк!
Поэт удивленно вытянул подбородок.
— Узнали? Нравится?
Она молча кивнула головой и добавила, широко открыв глаза: «Так смешно!» — отчего губы пианиста досадливо искривились. Он не знал, следует ли ему считать эту провинциалочку странной или огорошить каким-нибудь сверхснобизмом. Он опять заиграл то нелепое, с диссонансами:
— А это вы знаете? Ну, кто, по-вашему? (Нет, этого Береника не знала.) Это Жан-Фредерик Сикр… из молодых… великий музыкант…
И по тому, как он произнес слово «из молодых», нетрудно было догадаться, что двадцатитрехлетний Пуленк был для него, Поля Дени, чуть ли не стариком.
Вдруг в гостиной будто пронесся порыв шквального ветра. По глазам Поля Береника поняла, что произошло что-то необычайное.
Этим шквалом оказалась женщина, только что вошедшая в комнату. Сзади нее шел мужчина, но все видели, как вошла только она, эта женщина. Даже, пожалуй, не шквал, а вольный ветер морей. Никто бы не мог объяснить, что так отличает ее от прочих людей, тем не менее решительно все отличало ее от прочих людей. Она не произнесла ни слова, вся еще во власти ночного мрака и улицы; она стояла, так и не опустив плеч, с которых только что сбросила меховое манто, действительно необходимое в эту морозную пору; она даже не собиралась никого поражать. Только щурила свои близорукие глаза, так что была видна лишь густая щеточка ресниц; она стояла, закинув назад голову, выставив вперед чуть заостренный подбородок. Благодаря узкому вырезу платья казалось, что эта непомерно длинная шея начинается где-то в ложбинке между грудей.
— Какая красавица! — шепнула Береника. Слово «красавица» было здесь совсем неуместно, но человеческий язык казался слишком бедным, чтобы дать вошедшей другое определение. Высокая, вернее, не просто высокая, а именно длинная, пепельно-золотистая блондинка поражала своей бледностью, достигнутой благодаря ухищрениям косметики. Она уже давно перешагнула границу молодости, но, спросив себя «каков же ее возраст?», нельзя было не ответить, что она находится как раз в возрасте любви.