Иногда ей хотелось видеть город иным. Тогда она садилась в автобус, в любой автобус и уезжала на другой конец Парижа. Она нарочно оставалась на площадке, где толкались входившие и выходившие пассажиры, отмечая про себя смену многолюдных и малолюдных кварталов. Она не уставала от этих бесконечных превращений, свершавшихся вокруг нее. После Елисейских полей и площади Согласия улица Риволи казалась узенькой, совсем как мысль, идущая через различные этапы к конечной цели рассуждения: первый этап — вдоль садовой ограды, где еще недавно ничем не стесненное воображение вольных деревьев сковывают черные решетки и постепенно берут в плен ряды статуй, как бы желающих подготовить прохожего к приближению дворца. Аркады по ту сторону сада по-своему подкрепляют эти каменные силлогизмы. Но за дворцом аркады слишком быстро сдают свои позиции, и улице приходится теперь распроститься с игрой фантазии ради практического разума и обставить себя двумя рядами домов, самых обыкновенных домов. Нелепая кичливость коммерции, воздвигнувшая себе в качестве монумента магазин «Самаритен», пришедший на смену «Лувру»! Подъездные пути к Центральному рынку пересекают улицы. Деревья все еще выбегают вам навстречу, когда вы уже поравнялись с «Шатле» и едете на левый берег с его мечтами. Потом — конец. За Ратушей улица вытягивается в ниточку, автобус сворачивает на улицу Сент-Антуан, чреватую угрозами, полную воспоминаний, пока наконец не останавливается на огромной площади, являющейся как бы вариантом площади Звезды, где высится Июльская колонна.
А отсюда можно начинать игру заново… И снова Береника блуждала от улицы Рокетт до бульвара Генриха IV, от Сент-Антуанского предместья до канала Сен-Мартен…
Латинский квартал. Велика его тайна для молодой провинциалки, которая видит, в нем все, что подсказали ей романы, всю его обязательную прелесть. И к тому же там огромные книжные лавки, где полно самых последних новинок, что, пожалуй, так же соблазнительно, как фрукты от Эдиара на площади Маделен. Сен-Жерменский бульвар, где книжная торговля Кра, где можно бродить часами, читать урывками не разрезанные еще книги и журналы. Особенно Беренике приглянулась маленькая неприметная лавчонка на улице Одеон, вернее, ее владелицы. Одна из них, блондинка, сообщила Беренике, что она родом из Савойи, и продала ей первое издание Жюля Ромена и книгу юного Поля Дени «Вход воспрещен». Немного коротко, зато сногсшибательно. Книги под аркадами «Одеона» притягивали к себе по-иному. Трудно было с уверенностью решить, имеешь ли ты право на них глядеть.
Чудо Парижа. Не думать ни о чем. Не чувствовать на своих плечах слишком тяжелого бремени доброты и благочестия. Стать снова, как когда-то, маленькой девчушкой, бездумно прыгающей через скакалку. Береника могла теперь хохотать без всякой причины. Никто ее не смутит, никто не спросит с самыми лучшими намерениями: «Чего ты смеешься?» Она вольна была в упор разглядывать прохожих или просто их не замечать. Могла забыть своего Люсьена без всяких угрызений совести… Здесь были Большие бульвары, был Люксембургский дворец, был Восточный вокзал и был Монруж. Менять кварталы вовсе не значит изменять кому-то лично: ведь Дворец Инвалидов не посетует на тебя за то, что ты проводишь время на Бютт-Шомон.
Она возвращалась на улицу Рейнуар счастливая, с ощущением удивительной легкости, с ярким румянцем на щеках, словно целый день пробегала в поле. «Тебе письмо!» — кричала ей из другой комнаты Бланшетта. Вдруг сделавшись серьезной, Береника снимала шляпку, брала письмо и шла читать на балкон, а внизу лежал Париж, с которым не сегодня-завтра придется расстаться. Читала медленно, запечатлевая в сердце каждое слово, читала это нежное, милое, хорошее письмо, и ей хотелось кусаться и рыдать.
— Что пишет Люсьен? — спросила за столом Бланшетта.
— Ничего особенно, по обыкновению… желает хорошенько повеселиться… шлет вам приветы. У мамы приступ ревматизма…
— Кстати, я встретил Лертилуа, — совсем некстати заметил Эдмон.
Бланшетта нахмурилась. Ей не нравится Орельен, это ясно.
— Ну и что?
— Ничего… я встретил Лертилуа, говорю, что просто встретил Лертилуа.
Чудесно. Инцидент был исчерпан. Слышался только стук вилок. Тут Эдмон заговорил, словно отвечая на вопрос:
— В Булонском лесу… Он шел пешком. Я его подхватил под руку и проводил до дома… У него очаровательная квартирка…
Беренике вовсе не хотелось поддерживать разговор, но она почувствовала, что между супругами не все ладно. Поэтому, не интересуясь ответом, а только чтобы поддержать разговор, чтобы не дать Бланшетте времени взорваться, она спросила Эдмона:
— А где он живет?
Эдмон задрал нос, взглянул на Бланшетту, затем повернулся к Беренике:
— На острове Сен-Луи… Две комнаты и кухня… Ты себе и представить не можешь…
На этом месте его рассказа Бланшетта вдруг вспомнила, что забыла поговорить с мадемуазель о детях… Она встала, опрокинула стул, подняла его и вышла.
— Что это с Бланшеттой? — спросила Береника. — Вы с ней зло говорили, Эдмон.
IX
Какой чудесный день! Давно уже в Париже не было такой зимы… Когда она, призвав на помощь солнце и мороз, возьмется подсушивать все вокруг, как хороши тогда становятся окрестности Парижа и голые сады, и серые стены, расцвеченные неожиданной игрой лучей, рощи, сплетающие обнаженные ветви в четкий узор иксов и игреков, подсказанный своей лесной геометрией, и вдруг на каком-нибудь повороте с удивлением видишь упрямый дуб, до сих пор еще не скинувший своей листвы бестелесно-зеленого оттенка, столь отличного от яркой зелени питомцев оранжерей… Как хорошо тогда катить на машине в обычный будний день, зная, что не рискуешь встретить весь парижский свет ни на автомобильных трассах, ни в дурацких гостиницах! Ясно, что на более мощной машине, как, например «бугатти» Шельцера, можно умчаться еще дальше, отправиться вглубь страны…
— Заметили ли вы, дорогая, что по мере того как удаляешься от Парижа, создается впечатление, будто уходишь в даль времен? Проедешь пятьдесят километров и очутишься в девятнадцатом веке; отъедешь сто — в восемнадцатом. От зоны к зоне. Так, глядишь, можно попасть и в средневековье.
Он любил, знал наизусть все эти проселочные дороги, где не проносятся вереницы машин, ибо для парижан, для этих самых заядлых на свете домоседов, пределом, вершиной, потолком туристических поездок служит шоссе Карант-Су. Или, возможно, парижанам для поездок требуется какая-то цель, любая цель, осмотр какой-нибудь достопримечательности. Похоже, что они стремятся своими резиновыми шинами воздать дань некоему всеми признанному пейзажу. Орельен слегка наклонился к своей спутнице и показал рукой на равнину, которую пересекала их машина, в меру пустынную, слегка волнистую, где ничто не приковывало глаз, ничто из того, что приучили нас замечать целые поколения живописцев. Просто земля здесь возделанная, там оставленная под паром, откосы, заросшие сорняками, кучки хвороста — всех оттенков шерстки на брюшке целого десятка зайцев…
— Странный вы человек, — прошептала Мэри де Персеваль, которая вообще ничего не видела вокруг и под полостью, подбитой рыжим мехом, теснее прижалась к своему спутнику. Орельен взглянул на Мэри: она сидела с влюбленным видом, протянув к нему губы, сложенные для поцелуя. Совершенно ясно: она даже не понимает, чем так восхищался Орельен. Но разве это нужно? Ничуть. Женщина для курортов и пляжей. Держу пари, что она млеет при виде пальм… Тем хуже, тем лучше… Мэри вздохнула: «Милый…» Слова и вздох были на редкость неуместны и вызывали в носу ощущение резкого холодка.
Теперь они катили по крутым изгибам неровной дороги, среди густого перелеска, отгороженного проволокой с надписью: «Охота запрещается», — повторявшейся уже десятки раз.