Два или три раза лицо Береники вдруг радостно расцветало, словно она узнала кого-то в толпе. Но всякий раз ошибалась. Однако и этих кратких озарений было достаточно для проницательной Бланшетты — она вдруг заметила, как внезапно хорошеет Береника, и поняла, что именно в ней может нравиться. «Ах, вот что…» — подумала она, и ее непринужденность несколько поблекла. Она прикинула, в какой степени может подействовать прелесть Береники на Эдмона. Конечно, это ужасно глупо, но что поделаешь! Все, что в глазах мужчин считается женской прелестью, в первую очередь проверялось на Эдмоне. Хотя…
— А мне опять показалось, что это мосье Лертилуа.
Слова эти вырвались у Береники совсем нечаянно, она вспыхнула. Бланшетта, наоборот, побледнела. Ее будто ударили. Как нарочно, в ту самую минуту… Простое совпадение, конечно. Но все-таки… Она почувствовала укол в сердце, как при первом дребезжащем звуке будильника. Нет, ничего. Прошло. И Бланшетта спросила Беренику совершенно спокойным, даже чуть-чуть насмешливым тоном:
— Ах, значит, вот в чем дело? Каждые десять шагов тебе кажется, что ты кого-то узнаешь, следовательно…
— О Бланшетта, ты же сама знаешь, что я ничего не умею скрывать. Помнишь, Эдмон как-то за столом говорил, что встретил мосье Лертилуа в Булонском лесу… Я тогда же подумала, что, должно быть, это его любимое место прогулок… И потом, здесь столько похожих мужчин, похожих на него: все высокие, стройные, с широкими плечами… словом, интересных мужчин.
Бланшетта закусила губу. Так вот, значит, почему Беренике так хотелось пойти в Булонский лес. Значит, вот почему.
— Насколько я понимаю, мосье Лертилуа тебе нравится? — спросила она.
Девочки, смеясь и толкая друг друга, бегом бросились к матери. Этот вихрь веселья дал Беренике время собраться с мыслями.
— Да, — произнесла она наконец. — Он мне нравится. Он не такой, как другие.
— Не такой? А чем же он не такой?
— Он не бросает красивых фраз… И у него такой вид, будто у него есть тайна, которую никто не знает…
— О, во всяком случае, он ни в кого не влюблен… — вырвалось у Бланшетты.
— Правда, не влюблен?
В этом восклицании прозвучала такая горячность, такая радость, что Бланшетта даже смутилась.
— А тебе было бы неприятно, если бы он кого-нибудь любил?
— Нет… Но тогда бы он изменился в моих глазах…
Несколько минут они прошли в молчании. Бланшетта шагала нахмурясь. Береника снова завела разговор о прохожих, о туалетах. Но госпожа Барбентан прервала ее:
— Послушай, Береника, я хочу серьезно с тобой поговорить. Пожалуйста, выслушай меня…
— Какая ты чудачка! Я же тебя слушаю.
— Береника, ты любишь своего мужа… любишь Люсьена?
— Ну конечно же, но почему…
— Пожалуйста, дай мне сказать… ты любишь своего мужа, Береника, и пробудешь в Париже всего несколько недель, несколько дней… А когда пройдут эти несколько дней, ты возвратишься к Люсьену… к твоей любви, к его любви… Нет, нет, не перебивай меня… не улыбайся так, нет, не прерывай меня.
Возле них, громко фыркнув, остановился голубой гоночный «бугатти», машину сразу же окружила шумная стайка молоденьких девушек, которые набросились на водителя, одетого как будто для перегона Париж — Пекин.
— Не давай себе воли, Береника, из-за нескольких дней… из-за одного неосторожного шага вся твоя жизнь будет разбита, загрязнена. Да не улыбайся ты так… Я вовсе не собираюсь читать тебе мораль. Я, слава богу, не на амвоне. Мимолетное приключение — это ничто… по крайней мере так считается… о нем забывают… по крайней мере верят, что забывают. Пачкает, видишь ли, пятнает не само приключение, и, однако… Однако со временем начинаешь снова думать о нем, и остаток, весь остаток жизни, вся ее суть, то, чем дорожит человек, то, что составляет саму жизнь… подлинную любовь… хочешь ты того или нет, но подлинная любовь раздражает тем, что продолжает жить, когда прочее улетучилось… хотя и она была не бог весть чем… Она будет запачкана, именно она… настоящая любовь.
Удивленная Береника слушала, не прерывая. Ей показалось, что на глазах Бланшетты блеснули слезы. Должно быть, от холода. Ясно, что в длинной речи Бланшетты не могло быть ничего личного, она жила только своим Эдмоном, и вся драма заключалась в том, что Эдмон… Береника отлично это понимала.
— Но ведь я не сказала с мосье Лертилуа и трех слов, — произнесла она. — Уверяю тебя, я вовсе в него не влюблена. Правда, он мне нравится. Может быть, даже нравится больше всех, кого я у вас встречала… Мне бы хотелось с ним поговорить… Конечно, только для того, чтобы потом, когда я буду сочинять себе всякие истории, точнее воспроизвести звук его голоса… я ведь, когда сижу одна, всегда сочиняю разные истории о людях, с которыми встречалась, — только и всего. У меня есть книга Дени, его стихи, значит, его мне тоже легко будет вспоминать. И мосье Лертилуа, как и всех прочих.
— Как и всех прочих? Ты в этом уверена?
— Ну конечно, глупенькая! Да я едва его помню. Я даже не знаю, как он выглядит… поверь мне. Ведь ты же сама видишь, я принимала за него целый десяток щеголей… поэтому-то мне и казалось, что это он.
Весь этот монолог Береника произнесла с самым простодушным видом. Однако госпожу Барбентан, казалось, не особенно убедили ее слова.
— Значит, ты хотела бы получше запомнить его, чтобы, сидя в одиночестве… Не слишком ли легкомысленно?
— Но, Бланшетта! Я так часто, так подолгу сижу одна там у нас, дома. Надо же чем-нибудь занять воображение.
— А сердце?
— Сердце? Видишь ли, у меня нет сердца… вернее, нет больше сердца… там Люсьен… он взял мое сердце… и там нет места ни для кого.
— Не зарекайся, детка… О, только без гримас… Никто не знает, есть ли у него сердце.
Но Береника не слушала, уже не слушала Бланшетту. На этот раз она действительно заметила в толпе знакомых. Узнала их издали, еще с авеню дю Буа. Нет, она и вправду становится настоящей парижанкой. И теперь уж не ошибется. Впереди шли две дамы: одна высокая, другая почти низенькая. И как одеты. И какие холеные. Только что из рук парикмахера, портного, массажиста — искусный грим, пудра, нежные оттенки румян, — как будто впервые ступили на землю, и почему-то вспоминаются горничные с их ухватками, горничные из богатого дома… Словом, Мэри де Персеваль и Роза Мельроз — обе держат под мышкой свернутые зонтики, как офицеры хлыст.
— Ах, какой сюрприз, — пропела Мэри, обнажив в улыбке все свои зубы. — А мы только что расстались с мосье Лертилуа.
Серое небо, огромное, пустое, унылое небо, такое, что его можно резать, как студень, ножом, вдруг мгновенно вновь наливается свинцом, и все люди, вся эта людская пыль, суетливая, как обезумевшие муравьи, все эти люди, которые несколько часов провели перед зеркалом, чтобы показаться здесь на несколько минут, внезапно становятся совсем крошечными; крошечными становятся деревья, лошадки, домики, лужаечки, — отныне они только деталь пошловатой фрески, фрески Булонского леса. Впрочем, уже двадцать минут первого… Наступил час возвращения по домам.
— Мари-Роз, поди сюда, Мари-Роз!
XI
Два высоченных американских моряка вошли в бар, покачиваясь, словно на палубе судна во время шторма. Женщины оборачивались на их раскатистый смех и с минуту не отрываясь разглядывали обожженные солнцем лица, казавшиеся особенно темными по контрасту с коротко остриженными волосами цвета соломы. Два гиганта. Луиджи — профессиональный танцор, похожий на черный лакированный футляр, проходя мимо них, сжался в комочек, боясь запачкать об их ножищи свой смокинг, и пробормотал по-английски, как говорят на пляжах Лидо: «Beg your pardon, sir».[7] Он шел пригласить на танец какую-то перезрелую даму.