— А я-то хотел тебя… вас угостить! Дать такую промашку.
Он никак не мог опомниться. Теперь дудки, он будет говорить ему только «мосье». Что-то порвалось. И, не зная, как выпутаться из неловкого положения, Рике позволил уговорить себя пойти в «Кружку при лунном свете», которая точнее называлась «Пивное заведение „Кружка при лунном свете“». Какое-то тусклое, как и само наименование, кафе. В безлюдном переулке. Да и внутри оно кажется безлюдным из-за чересчур высоких потолков. На прилавке бутылки. Рике искоса поглядывал на костюм своего компаньона по брассу. Значит, капиталист? В этой редакции фраза звучала вроде не так страшно. Да. Да не может быть! Нет, может…
— А что вы все-таки делаете?
Вот на этот вопрос ответить действительно не легко. Если Орельен скажет Рике, что ничего не делает… Но ложь ему претила:
— Я живу на ренту…
Слова эти произвели вовсе неожиданный комический эффект. И вызвали у Рике приступ неудержимого нервного хохота. Он, Рике, чуть не заплакал от смеха. Рантье! Мосье оказался рантье! Потом вдруг Рике спохватился, что этот самый рантье угощает его пивом. Он извинился, стал сама любезность, прихлебывал пиво с озабоченным видом знатока, желая оказать честь мосье, заговорил о плавании. Как этот турецкий, нет, греческий стиль, который мосье мне показывал…
— Слушай, Рике, если ты зовешь меня мосье и перестал говорить «ты» оттого, что я так вырядился… — Слово «вырядился» было сказано Орельеном со специальной целью снова стать на равную ногу с Рике. И Рике почувствовал это. Он ответил, что вовсе не потому, что они оделись (Рике сделал упор на слово «оделись»), он стал звать Роже «мосье» (имя Роже прозвучало так утонченно дружески, что Орельен чуть-чуть покраснел), а потому он называет Роже мосье, что Роже — действительно мосье, вот и все: тут уж ничего не поделаешь, есть на свете мосье и есть не мосье. Однако, заинтересованный словами Орельена, Рике снова заговорил с ним на «ты»:
— Объясни-ка… Так ты целый день ничего и не делаешь, целый день ничего не делаешь? Правда? А как же ты проводишь время? Я бы не мог. Вот я был безработным… Чтобы всю жизнь ничего не делать, требуется крепкое здоровье, а то сдохнешь.
Когда Орельен сел за руль машины, пожав на прощанье руку Рике, он почувствовал, как на него надвигается тоска, которой, казалось, следовало бы отступить перед удовольствием, полученным от плаванья, удовольствием, испытываемым после плавания и бассейна. Он ехал по вечернему Парижу и не замечал даже, что не думает больше о Беренике. О чем же тогда он думал? Ни о чем в особенности, просто джунгли воспоминаний, неотвязных мыслей, — но все это пронзало его, будто слепящий луч света, будто укор. Однако чем ближе он подъезжал к Сене, тем более властно мечты брали верх, затопляли собою все, весь мир, и Рике, и далекие воспоминания детства, и он услышал голос Береники: «Когда я была маленькой, я жила в большом доме, полном призраков…»
XXII
— Ах, наконец-то! Я тебя жду целых два часа. Три раза к тебе приходила. Хорошо, что привратница смилостивилась и пустила меня.
Открыв дверь в столовую, Орельен обнаружил там зажженный свет и свою собственную сестру, которая рассеянно перелистывала «Вог», будто на приеме у зубного врача. Армандина Дебре, по-видимому, собиралась пожурить брата, как журила она его, мальчишку, когда он запаздывал к обеду.
— Прости, пожалуйста, — довольно сухо ответил Орельен. Он прошел в спальню, бросил на кровать шляпу и серые перчатки, вернулся в столовую и рассеянно поцеловал сестру. — Ты же меня не предупредила о своем приезде.
— Конечно, не предупредила. Я приехала в Париж только сегодня утром, звонила, но у тебя не отвечали, я пришла к тебе, а тебя нет дома…
— Ты уже об этом сказала. Привратница пустила же тебя…
— Пустила, но даже не во второй раз. А в третий. Интересно, чем ты сейчас занимался?
— Плавал.
— В такой холод? Да ты смеешься надо мной!
— Клянусь всем, что тебе дорого, я еще не сумасшедший и вовсе не собираюсь над тобой смеяться! Я просто плавал…
— Узнаю твою манеру острить. Как всегда, непонятно и с намерением прослыть оригиналом.
— Значит, ты три раза ко мне заходила со специальной целью устроить мне разнос?
— Боже мой, Орельен, что за язык! Ну и набрался ты манер в Восточной армии…
— А что я такое сказал?
Орельен удивился словам сестры совершенно искренне, вдруг с болью в сердце вспомнил Восточную армию и добавил:
— Не все же отсиживались в министерстве.
Это был ловкий удар под вздох, адресованный зятю Орельена, который сумел окопаться в тылу. Армандина молча пожала плечами, своими фламандскими пышными плечами. Ей-богу, она еще пополнела. И, конечно, безвкусно одета.
— Что ж, и в министерствах требовались люди…
Орельен не стал продолжать полемики, хотя мог бы с полным основанием спросить: «А в Восточной армии не требовались?» Поэтому он молча подошел к ящику, взял поленья, несколько лучинок на растопку, свернул старую газету, намереваясь разжечь огонь. Армандина всполошилась:
— Топить? Ты хочешь затопить камин? Но у тебя в квартире центральное отопление…
Орельен даже не повернулся и, зажигая спичку, пояснил:
— Я люблю, когда в комнате не продохнешь от жары, и к тому же, когда горят дрова, становится как-то веселее на душе.
— Ты, я вижу, себе ни в чем не отказываешь, — заметила сестра.
Тут следовало бы осадить Армандину, подтвердив, что действительно он себе ни в чем не отказывает. Но что бы это дало? Орельен в достаточной степени презирал свою сестрицу и не желал до бесконечности затягивать перепалку. Самый лучший ответ — веселое потрескивание сухих веточек.
Армандина закусила губу (помады она не употребляла) и возвела к потолку свои голубые глаза с видом безграничной покорности. На ее полном и круглом лице было разлито выражение такой несокрушимой флегматичности, что по сравнению с сестрой Орельен казался воплощением живости.
— Я не собиралась раздеваться, — заявила Армандина, — но раз уж ты затопил… После такой жары и простудиться не долго.
Орельен помог сестре снять пальто из черного драпа с серым каракулевым воротником, — таким же каракулем, мелкого завитка, были отделаны обшлага и отвороты. Под пальто оказался мышино-серый английский костюм строгого до умопомрачения покроя. И вставочка, шемизетка, затмевающая строгостью все шемизетки на свете.
— Пеняй на себя, но я и шляпу сниму.
Орельен подхватил черную фетровую шапочку, шлыком сидевшую на ее гладких белокурых волосах, высоко приподнятых на затылке и свернутых незатейливым пучком, из которого выбивались две-три пряди. Так как Орельен понес туалеты сестры к себе в спальню, Армандина повысила голос и заговорила более благодушным тоном, очевидно простив брату долгое и нудное ожидание:
— А у тебя здесь очень мило… Огонь уже хорошо разгорелся. Подбрось поскорее еще полено, только не очень толстое.
Орельен давно привык к этой постоянной смене настроений, к этому внезапному, непонятному для постороннего, умиротворению. Лично ему, для того чтобы отвести душу, требовалось добавить еще несколько ядовитых фраз, и только тогда он смог перейти на нормальный тон, без той резкости, с какой Армандина начинала любой разговор.
— Ты еще не сказала мне, чему я обязан твоим визитом?
— Я приехала в Париж, вот и все. Жак отправился по делам в Брюссель, ну я и воспользовалась его отсутствием…
— Кстати, как поживает Жак?
— Очень хорошо, спасибо. Только немного устал. Рождественские каникулы придутся весьма кстати… О чем же это я говорила? Да, мне хотелось побывать у модистки: в Лилле, как ты сам понимаешь, невозможно найти приличную шляпку; к тому же на носу рождество, Новый год, нужно сделать кое-какие покупки, купить подарки детям.
— А как малыши? Надеюсь, хорошо?
— Пьер и Раймон — настоящие сорванцы, а вот маленький немножко простудился…