Ни за какие блага мира он не вернулся бы домой, не лег бы спать. Поэтому он круто повернул, в противоположную от острова Сен-Луи сторону и решительно направился туда, куда влекла его давнишняя привычка, туда, где дотлевали последние уголья огромного парижского костра, в тепле которых смолкнет боль его тайны, как некогда стихала боль его одиночества… Что будет дальше, он не знал. Успел условиться только о встрече на улице Цезаря Франка. Сегодняшний вечер одним махом стер все его прошлое. Что-то придет на смену? Пока еще ничего, но этот вечер был, и это уже много. Тот, кого никогда не уязвляла своим жалом любовь, не поймет Орельена, не поймет, что жизнь Орельена начинается заново. Нет, пожалуй, на свете более сильного чувства, подобного внезапному порыву ветра, чем это неожиданное обновление человека, только что сказавшего женщине: «Я вас люблю». В то же время Орельен обрел уважение к самому себе. Его существование оправдано, более того — узаконено. Теперь понятно, откуда шла вся эта нерешительность, эти бесцельные блуждания. Оказывается, он просто ждал этой минуты. Ему требовался смысл жизни. Должно быть, в глубине души он твердо знал, что рано или поздно Береника придет… и она пришла. А до того времени было бы просто рискованно направлять свою жизнь в какое-нибудь определенное русло: вдруг оно прошло бы мимо Береники? В конце концов бытие Орельена определялось двумя словами: была война и была Береника… Что перед ними эти три кризисных года! Теперь он стал настоящим мужчиной, у него есть цель в жизни и нечто еще более высокое — любовь… О, как странно звучит это новое для него слово среди снежной тишины. Он повторил полным голосом: «любовь».
По капризу судьбы, тот самый день, который был для него днем самообвинения, стал днем блистательной самозащиты. Теперь ему есть что ответить голосу собственной совести, своим сомнениям, если даже их выразить вслух словами Рике или Армандины. Любовь! Каждому ли дается любовь? Значит, все люди вовсе не такие, каким был Орельен до сегодняшнего вечера? Тот, к кому приходит любовь, великая любовь, владычица и опустошительница, обязан расчистить ей путь, убрать с дороги все, что не связано с этим циклоном, с этой тиранией. «Я берег себя для Береники. Бессознательно берег себя ради нее». Этим вечером Орельен оправдал себя. Все его существование приобрело логический смысл, — стало метой его любви. Даже эти снежинки, что лениво цеплялись за его ресницы.
Ему не хотелось расставаться с этой белизной, покидать ее. Однако, дойдя до порога заведения Люлли, он отряхнул пальто. Вновь обрести здесь потерянные зря ночи… увидеть их прежними глазами, перечувствовать все сызнова… Разве не бежал он сна лишь потому, что боялся возврата сновидений, потому что не знал еще, как сможет сочетать сон и любовь? Здесь толпа, свет, табачный дым, горячечное дыхание танго и алкоголя обступали его как призраки измены. Но ведь здесь же он впервые притронулся к руке Береники, и вот уже Береника царит в заведении Люлли, заполняет его собой, преображает, и все здесь становится ею и только ею, и это ее он обретает сейчас в этом пекле, в этом аду…
От дансинга веяло бурей безумья. Пронзительный визг дудочек и труб, завитки серпантина, оркестр, неистово наигрывающий какой-то ни на что не похожий фокстрот, а в кругу танцоров и зрителей, хлопающих в такт музыке, высокий полный господин и низенькая дама на радость публике отплясывают невероятно эксцентричный танец, тут же изобретая новые па и комические фигуры. И сам Люлли собственной персоной, до невероятия испанский, со своим вечным «оле!», то отбивает такт, то низко склоняется над столиком, то незаметно толкает в бок нерасторопного официанта. А кругом все исполосовано лучами прожектора, подымается к потолку горячее дыхание публики, шныряют цветочницы, сияют декольте дам, между туалетными комнатами и дансингом непрерывно снуют люди, кто-то громким голосом требует шампанского, и при каждом стуке дверей, ведущих в кухню, в зал властно вползает запах жаркого.
— И откуда их столько набралось, — вздохнула неестественно тощая гардеробщица, принимая от Орельена пальто. — С одиннадцати часов такая толчея… Просто глохнешь. Минуты свободной нет, попробуй прочитать хоть строчку! — Одарив Лертилуа приветливой улыбкой, она взялась за книгу. Этот клиент ей нравился. Сразу видно человека тонкого…
В баре нельзя было протолкнуться. Вдоль всего тесного прохода стояли плечом к плечу посетители. Взрывы смеха, раскаты голосов. И всюду английский говор. Было жарко и похоже на метро в часы пик. Только пошумнее. «Sorry».[14] Это извинился, толкнув на ходу Орельена локтем в живот, какой-то американец, стандартный Аполлон с Дальнего Запада, тащивший в обеих руках, унизанных перстнями, чуть ли не дюжину бокалов. В результате столкновения шампанским окатило шею и плечи здешней девицы, поднявшей ужасный визг. Американец пригласил ее выпить, и инцидент был исчерпан.
— Роже!
Орельен обернулся. Оказалось, его окликнула Симона. Для нее, так же, как и для Рике, Орельен был Роже. Ого! новое платье! Самый модный цвет… Ярко-синий и поддельные жемчуга. Должно быть, дар того американского моряка. Ей посчастливилось занять высокую табуретку. Без церемонии она ссадила с соседней табуретки своего кавалера, с плешивой головой и густо заросшими волосом ушными раковинами (лучше бы наоборот, — подумал Орельен), потому что, сказала она, ей надо поговорить со своим другом.
— Что ты будешь пить? Сегодня я угощаю!
Орельен восхищенно присвистнул:
— Значит, полна мошна? И какое платье, детка!
Симону растрогали его комплимент и внимание.
— Шикарное, верно? Модель знаменитой фирмы… Сейчас уж забыла какой. Это на улице Клиши, знаешь такое заведение, где манекенщицы показывают модели… Сам понимаешь, фигура у меня подходящая… А с жемчугами так совсем здорово… В нынешнем сезоне это самый шик… Даже те, у кого есть настоящие жемчуга, тоже носят фальшивые, да, да! Что же ты, Фредди, к утру, что ли, раскачаешься? (Эти слова относились бармену.) Ну, чего ты выпьешь? Коктейль, по обыкновению? Подайте один коктейль и стакан шампанского… Я плачу…
Как легко и незаметно вошел Орельен в этот мирок, влез в старый, выброшенный за ненадобностью, халат. Только один он знал, что стал совсем другим человеком. Только он один, пьяневший при мысли о необъятно огромном несоответствии между этим мирком и его, Орельена, сокровенной тайной. Так пусть его баюкает, пусть несет все дальше и дальше в ночь этот дурацкий вихрь, это механическое, осточертевшее взвинчивание самого себя. И этот рассказ Симоны, веселой, как попугайчик, о том, как провела она прошлую ночь с тем славным типом, очень, очень славным и вовсе не злым… Пусть говорит, ему приятно, когда она говорит, потому что тогда-то приходит настоящее одиночество и начинает звучать приглушенная, еще никогда не слышанная песнь Береники… А рядом дамы из Массачузетса с пенсне на носу и глубоким декольте, стоя, уписывают бараньи отбивные с жареным картофелем… И так же как у статуи, о которой писал Кондильяк, чувство обоняния сводится к восприятию запаха роз, так и для Орельена не существует ни запаха жареной картошечки, никаких других запахов, кроме благоухания свежего сена. Впервые он становится жертвой такой галлюцинации. И вспоминает миражи, встающие в пустыне… Здесь, в толпе, этот аромат подобен родниковой воде иллюзии… силою этого аромата здесь царит Береника.
— Пойдем сегодня ко мне, хорошо?
Орельен с удивлением взглянул на Симону. Она пояснила:
— В тот вечер, помнишь, у меня был Боб, американский моряк. А потом… Мне было неприятно, что я тебе отказала… Но между старыми друзьями какие могут быть обиды, верно ведь? Сегодня вечером я свободна, а после вчерашней удачи вполне могу позволить себе каприз, пригласить дружка, разве нет? А ты мне закажешь порцию цыпленка. Нет, нет, не здесь. Здесь дорого и готовят невкусно. Надеюсь, Фредди меня не слышит! Не здесь, а тут рядом по соседству в закусочной. Идет, а?