— Пожалуйста, если вам угодно. Он охотно покажет вам свои картины. Его, видите ли, не особенно балуют посетители.
Орельен сиял от счастья, ему было бы очень неприятно услышать из ее уст осуждение живописи дяди Блеза. Он уже предвкушал радость их совместного посещения старика. Конечно, ничего похожего на то наслаждение, которое она испытала во время визита к Пикассо, куда ее водил Поль Дени, ждать не следует. И все-таки он сквитается с Полем Дени.
Береника снова начала рыться среди его безделушек.
Указав на краденую пепельницу, она проговорила:
— У меня тоже есть пепельница, только еще побольше! Синяя с золотом. Реклама сигарет «Абдулла»… Вы курите «Абдулла»? Конечно, мне не следовало бы так поступать… в этом есть что-то кабацкое…
Орельен подошел к ней, раскрыв объятия.
— Нет, нет, не вынуждайте меня говорить то, чего мне не хочется, — произнесла она. — Помните, я пришла сюда, не заставив вас предварительно поклясться, что вы будете вести себя благоразумно… А раз так…
Береника смеялась и не смеялась одновременно. И он покорно опустил свои длинные руки. Следил за ней взглядом, и она перемещалась в поле его зрения, такого изменчивого зрения. Видел, как движется она по комнате, возвращается обратно, трогает ткань занавесей, дурацкую статуэтку, стоящую на углу каминной доски, идиотскую статуэтку, красующуюся здесь лишь по недосмотру хозяина… давно уже он собирался выкинуть статуэтку в корзину… вы только представьте себе — бронзовая танагрская статуэтка. В качестве пресс-папье, пожалуй, еще сошла бы… Что-то подумает о нем Береника с ее современными вкусами. Поскорее отдать это сокровище — чертову танагру — мадам Дювинь… Он снова исподтишка взглянул на Беренику, на Беренику, игравшую с огнем, уверенную в себе, уверенную в нем, Орельене.
Тогда-то он протянул руку и снял со стены гипсовую маску.
XXXVII
Существует некая всепожирающая страсть, и нельзя описать ее обычными словами. Она сжирает того, кто осмеливается ее созерцать. Тех, кто пытается вступить с ней в схватку, она схватывает сама. Несдобровать тому, кто попытается ее понять. Имя ее произносят с трепетом; эта страсть — жажда абсолюта. Мне скажут, что это весьма редкостная страсть, а любители высот человеческого духа, возможно, даже добавят: увы, весьма редкостная, к сожалению. Не будем заблуждаться на сей счет. Страсть эта распространена сильнее, чем обычный грипп, и ежели ее легче распознать, когда она поражает возвышенные души, она тем не менее принимает и самые низменные формы, нанося непоправимый ущерб ничем не примечательным заурядным натурам, так называемым сухарям, людям, обделенным природой. Откройте только двери, она войдет и расположится по-хозяйски. Что ей до того, роскошно ли жилище, убого ли. Она — отсутствие покорности. Радуйтесь, если угодно, этому бунту, его воздействию на человека, той неудовлетворенности, которая порождает величие. Но рассуждать так, значит видеть лишь исключения, чудовищный цветок, ибо, если вы повнимательнее присмотритесь к тем, кого она возносит в ранг гениев, вы обнаружите и у них некие потаенные изъяны, те же стигматы опустошенности, которыми она, не давая ничего взамен, как единственным даром, награждает людей, не столь щедро взысканных милостью неба.
Тот, кто одержим жаждой абсолюта, тем самым полностью отказывается от счастья. Даже самое упоительное счастье неспособно сопротивляться этому вихрю, смерчу, этим ненасытным притязаниям. Ибо критическая машина чувств, эта цепная реакция сомнений поражает все, что делает человеческое существование хоть мало-мальски сносным, все, что можно назвать климатом сердца. Следовало бы привести наиболее доступные примеры и почерпнуть их именно в наиболее низменных, вульгарных формах проявления этой страсти, дабы путем аналогии подняться до понимания творимых ею героических бед.
Известно, что табес — сухотка спинного мозга — у людей с развитым интеллектом прежде всего и быстрее всего поражает центры высшей нервной деятельности, тогда как у человека, живущего животной или растительной жизнью, она избирает моторные центры и развивается медленнее. И тот моральный табес, о котором я говорю, также обладает избирательным свойством в зависимости от индивидуальных качеств данного субъекта: у больного он поражает в первую очередь его дарования, его мании, его чувство собственного достоинства. Певца он лишит голоса, уложит на больничную койку жокея, каждый день теряющего в весе, а бегуну сожжет легкие или подорвет ему сердце. Нашептывая что-то домашней хозяйке, он доведет ее до психиатрической лечебницы только потому, что обычная склонность к чистоте превратится в одержимость, в неодолимую страсть чистить и скоблить, и всю эту страсть хозяйка вложит в вылизывание какого-нибудь одного изразца и так уже безупречно чистого; пусть рядом убегает молоко, горит дом, тонут дети… Этим же недугом поражены люди, которые ничего не любят (хотя они никогда не признаются в этом) и которые любой красоте, любому благородному безумию противопоставляют свое бесчеловечное «нет», идущее опять-таки от жажды абсолюта. Все зависит от того, к чему приложить эту страсть. Целью ее может быть любовь, щегольство или могущество, и тогда перед вами будут: Дон-Жуан, Байрон, Наполеон. А также и тот человек с закрытыми глазами, тот прохожий, который не ответит ни на один ваш вопрос. А также и тот странный бродяга, который вечерами сидит на скамейке возле здания Обсерватории и перебирает свое тряпье. И самый обычный догматик, который иссушает и отравляет живое дыхание жизни. А также и тот, кто умирает от застенчивости, равно как и тот, кто непереносим в обществе из-за своего хамства. Словом, это те, для которых ничто не бывает в достаточной мере «чем-то».
Жажда абсолюта… Клинические формы этого заболевания поистине многообразны, или, вернее, слишком многочисленны, чтобы пытаться их назвать. Предпочтительнее поэтому описать какой-нибудь единичный случай. Но только при условии не упускать из виду его родства с тысячью других случаев, с другими недугами, внешне столь непохожими, что их обычно не связывают с данным случаем — ведь не существует микроскопа, помогающего обнаружить возбудитель, вследствие чего мы еще не научились выделять этот вирус, и за неимением лучшего зовем его жаждой абсолюта…
Однако какие бы разнообразные формы ни принимала болезнь, можно без особого труда проследить симптомы, присущие всем ее формам, даже перемежающимся. Симптом этот есть не что иное, как полная неспособность индивидуума быть счастливым. Тот, кто одержим жаждой абсолюта, безразлично, знает ли он об этом или даже не подозревает размеров опасности, — может, в силу своей страсти, стать вожаком народа, полководцем, или, по той же самой причине, — образцом бездеятельности и самого мещанского негативизма; тот, кто заражен жаждой абсолюта, может быть юродивым, сумасшедшим, гордецом или педантом, но счастливым быть не может. Его требования ко всему, что может принести счастье, не имеют границ. В ярости, обращенной против себя самого, он разрушает то, что могло бы стать его радостью. Он лишен даже ничтожнейшего таланта быть счастливым. Позволю себе добавить, что он все же наслаждается этим самоистреблением. Что к своей напасти он примешивает бог знает какую идею достоинства, величия, морали — в зависимости от образа мысли, воспитания, нравов, условий окружающей среды. Что вкус к абсолюту приводит к головокружительной бездне абсолюта. Что сопровождается этот недуг известным состоянием экзальтации. Поскольку эта экзальтация дает себя знать в болезнетворных точках, в самом очаге распада, вкус к абсолюту в глазах людей неискушенных может сойти за вкус к несчастью. Тут и в самом деле есть много общего, но в данном случае вкус к несчастью является лишь вторичным. Вкус к несчастью предполагает все же какое-нибудь определенное несчастье. Тогда как абсолют, даже в самых незначительных мелочах, сохраняет свой характер абсолюта.
Относительно почти всех существующих болезней врачи могут с уверенностью сказать, как они начинаются, каким путем проникают в организм и сколько дней длится инкубационный период, они опишут вам скрытую работу микроорганизмов, предшествующую разгару заболевания. Но с этими не распознанными еще маниями, которые носит в себе вполне нормальный человек, мы попадаем в область чистейшей алхимии чувств. Романисты сплошь и рядом показывают нам лишь первые ростки характера, не вдаваясь в его историю, возводя его к впечатлениям детских лет, ссылаясь на наследственность, на окружение, на сотни самых различных причин. Надо сказать, что эти доводы звучат убедительно лишь в редких случаях или же убедительны только в силу удачных гипотез, удача которых, впрочем, весьма относительна. Самое большее, что мы можем сделать, это заявить, что имеются-де ревнивые женщины, робкие мужчины, убийцы, скупцы. Нам остается принимать эти характеры как нечто данное и окончательное, меж тем как и ревность, и тяга к убийству, и застенчивость, и скупость воплощены в самых различных типах, притом весьма ярких.