— Я же тебе говорю о прошлом, у меня это давно прошло. А вот у него, у дурака, нет. Когда она где-нибудь играет, он говорит, что идет сразиться в шахматы… А я… Слава тебе господи, что этой шлюхе не так-то уж часто дают роли! А какое у него на следующий день бывает лицо!
— Если бы я только мог подозревать…
— Не извиняйся, пожалуйста, но ты разболтался некстати, да еще как некстати! Вот я и предпочла тебе прямо сказать, чтобы ты, чего доброго, снова не попал впросак… Все-таки я верю, что в двадцать лет Блез был в меня влюблен… Но иногда… Он об этом и не подозревает… Ты пойми, я бы закрыла глаза, если бы речь шла о какой-нибудь славной честной девушке, только не об этой кобыле… Впрочем, она для него слишком молода… Потом, видишь ли, она умела извлечь пользу из каждой своей связи, каждый мужчина ей на что-нибудь годился. Блез, например, помог ей избавиться от акцента…
— Какого акцента?
— Ну конечно, теперь у нее изумительно выделанный голос, дикция прямо как у пишущей машинки. Не ахти как приятно иметь выговор рыночной торговки. Звалась она тогда Амели Розье. Наш дурень называл ее Мели… Отсюда и пошло Роза Мельроз…
— Так вот оно что…
— Нет, кроме шуток, разве я тебе ничего не говорила? Ах, не думай, пожалуйста, что я и теперь ревную. Для того, чтобы ревновать, надо знать, к кому ревнуешь. Про нее говорят, что она умная. И про меня тоже говорили, тогда у меня еще не было расширения вен…
Береника была очень разочарована живописью Амберьо. Ей мечталось, что она откроет нового художника. А художник оказался таким, как и все. В общем, академическая манера. Все, что он показывал ей, производило впечатление не так картин, как этюдов к разным картинам. Очень тщательно выписаны отдельные детали, лица, предметы. И снова то же самое, только по-иному скомпоновано. Приглядываясь к работам Амберьо, зритель начинал понимать основную задачу художника — втиснуть, пусть ценою десятка попыток, на ограниченное поле холста разом десяток сцен и разом три фона, на котором они разыгрываются; в его манере поражало причудливое нагромождение незначительных сценок, фруктов, утвари, улиц. Он был типичным художником большого города. Однако странности особенно чувствовались в композиции. В остальном он был традиционен, умерен. Только слушая комментарии дяди Блеза, можно было угадать его скрытый замысел («Видите вон того человека? Он испугался и сейчас старается скрыть испуг»). Впрочем, говорил он скорее как скульптор, чем как художник, ибо старался в рисунке передать еще не начатое или уже законченное движение.
— Видите эту раковину? — спросил он. — Узнали?
Береника не узнала раковины. И с удивлением взглянула на Амберьо.
— На картине у Орельена. Это этюд раковины, которая лежит там на подоконнике.
Береника не могла даже припомнить, была ли там вообще раковина.
— Ну как же так, рядом с пудреницей. Разве Орельен вам о ней ничего не говорил? Но ведь картина останется непонятной, если не уловить, что самое важное там раковина…
— Простите, пожалуйста, — проговорила Береника, — но Орельен…
— Ясно, Орельен говорил вам совсем о другом, а я-то, старый дурак… Но, видите ли, именно из-за этой раковины я и подарил ему картину. Раковина принадлежала его матери… Мать Орельена была настоящая красавица…
— Об этом он мне говорил.
— И на ее туалетном столике лежала эта розово-коричневая раковина… валялась среди баночек с румянами, мне всегда это казалось весьма примечательным… Она любила слушать шум моря, сидя перед зеркалом.
Если бы художники умели так рисовать, как умеют говорить. Береника с интересом взглянула на Блеза. Он пояснил:
— Видите ли, эту картину, картину, которая висит у Орельена, я называю: «Окно Пьеретты»… Конечно, чтобы замести следы… Но как бы она ни называлась — Пьеретта или еще как-нибудь, я хотел передать невидимое присутствие женщины, ее нет, но она тут, и главное, что мне хотелось изобразить, это отношение между ней и тем миром, где она живет. Буржуазная обстановка… многолюдный город… мелкие события, попадающие в поле ее зрения… и эта тоска по морю, раковина… Возможно, женщина эта чуть-чуть легкомысленная, неглубокая, но у нее бывали просветы… бывали минуты, когда она внезапно отлетала от будничной среды, забывала свою суть. Она мечтала, брала в руки раковину…
Художник не договорил фразу и стал показывать гостье этюды обнаженного тела.
— Сейчас я готовлю одну большую штуку. Строительный двор, рабочие, леса и прочее, прочее… зеваки, которые рады любому зрелищу… И люди, для которых работа — это то же зрелище… Словом, геометрическое пространство, которое впоследствии становится домом, местом общения других людей… Вы любите Давида? Да, вот это был настоящий художник, истинный.
Неизвестно почему последние слова старика показались Беренике просто неожиданной импровизацией. А художник уже мечтательно говорил:
— Никому никогда не удавалось написать человека, который действительно ничего бы не делал…
С каким необычайным пафосом он произнес «действительно». Тщетно Береника искала любезные слова похвалы. В весьма затруднительном положении находится человек, рассматривающий картины художника, которые не вызывают ни малейшего интереса. Однако Береника вспомнила фразу Орельена: «Дядя Блез, пожалуй, единственный мой друг…» Несмотря на огромную разницу лет между ними, Береника понимала, почему это так. Не умея четко сформулировать свою мысль, она ясно видела теперь, что роднит этих двух мужчин, и невольно поддалась чувству живой симпатии к этому сутулому и морщинистому старику. Пусть у него сотни маниакальных причуд, пусть он сам стыдится своей доброты. Ей казалось, что через Блеза она легче проникнет в тайну Орельена. В его разговорах с художником Береника узнавала свои собственные заветные помыслы, собственную тревогу, угрызения совести, неутоленность сердца. Повинуясь бессознательному движению души, она схватила за руку все еще что-то говорившего художника…
— Простите, — прошептала она.
Старик замолчал и взглянул на Беренику. Он немного запыхался и с трудом дышал сквозь свои пышные усы.
— Вы хотели мне что-то сказать?
Береника утвердительно кивнула своей белокурой головкой.
— А я-то тут как дурак распинаюсь насчет своей живописи… И совсем не вижу, что… — Но тут же добавил: — Вы хотите поговорить со мной об Орельене?
— Да, но…
Дядя Блез пожал своими старчески сутулыми плечами. Ну и болван. Не видит, что человек умирает от желания поговорить… Эта крошка с головой погружена в свои любовные истории. Хоть влюблены-то они по-настоящему? Старик усадил Беренику на табурет. С мастерской художника эта комната имела только то сходство, что вместо потолка здесь была стеклянная крыша, откуда лился дневной свет. Больше всего она напоминала просторный чулан для разного старья. Беренике почудилось, будто художник посадил ее сюда с умыслом, так, чтобы освещение получалось наиболее выгодным с живописной точки зрения.
— Нет, не здесь, не сейчас, — сказала она. — Можно повидаться с вами без… без?..
Он проследил направление ее взгляда, обращенного в сторону будуара Марты. Улыбнулся. Почему же, конечно, можно.
— Хотите завтра?
Они условились встретиться завтра в Пале-Рояль. Он знал там одно кафе, где иногда играл в шахматы.
XLI
Что ни говори, а вернисаж в полночь — это нечто неслыханное и невиданное — событие. Надо было быть Замора, чтобы додуматься до таких вещей. Никогда еще этого не бывало. Только представьте себе — в полночь после театра смотреть картины при искусственном свете. Именно из-за света и была выбрана полночь. Из-за того, что художники всем надоели с их вечными разговорами о свете. Картина должна быть написана так, чтобы ее можно было смотреть при любых обстоятельствах, в любом месте, с изнанки, на улице, утром или вечером… Следовало бы даже писать специально для ночного мрака фосфоресцирующими красками. Словом, у Замора на все был готов ответ.
Он прекрасно знал, что делает, знал, что после театра не сразу люди ложатся спать, что на Монмартре ночные заведения открываются поздно, что не каждый день ходят в «Беф» и что, помимо всего, вернисаж — развлечение, за которое не надо платить. Словом, именно то, что требуется для богатой публики, для людей светских, которым плевать на пошлые семейные вернисажи. Говорили даже, что выставку посетит сам персидский шах, прибывший накануне в Париж. Словом, получилось нечто весьма шикарное и в то же время попахивающее скандалом. Говорили также, что дадаисты, эти юные безумцы, рвут и мечут потому, что на вернисаже будут подавать виски и шампанское и что они явятся с перочинными ножами и будут кромсать дамские платья. Кое-кто испугался, — ведь эти хулиганы способны на все. Но, дорогой мой, неужели вы спасуете перед ними?